Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Цветаева упрямо не разделяет иллюзий мужа. А он в письме к сестре по-прежнему твердит свое: «Мне горько, что из-за меня она здесь. Ее место, конечно, там. Но беда в том, что у нее появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак ее из этого состояния не вырвать…» «Острая жизнебоязнь», болезненное состояние… Его нужно преодолеть, из него Марину Ивановну необходимо «вырвать»…

8

Среди немногих радостей осени 1931 года оказался день, когда к дому Цветаевой в Мёдоне подъехал автомобиль. За рулем сидел Сергей Сергеевич Прокофьев, с ним вместе приехали его жена и Марк Слоним. Сорокалетний Прокофьев уже получил к этому времени европейское признание как композитор и активно концертирующий пианист-виртуоз. Возможно, они уже виделись раньше, – во всяком случае, Цветаева, редко посещавшая театры, присутствовала на балете «Блудный сын», когда Прокофьев дирижировал оркестром. Она могла быть и на парижской квартире композитора, дружившего с Сувчинскими и Натальей Гончаровой; именно в этой квартире Маяковский в 1929 году читал поэму «Хорошо!»

Марина Цветаева: беззаконная комета - i_210.jpg

Марина Цветаева. Портрет А. Билиса. 1931 г.

Прокофьев еще в 1927 году сумел получить советский паспорт и с тех пор уже дважды побывал в СССР: в первый раз триумфально, а во второй – неудачно, ибо попал в полосу яростных «проработок», не обошедших и его творчество.

Цветаевскую поэзию он давно знал и любил, особенно восхищаясь энергичной ее ритмикой, как он говорил, «ускоренным биением крови».

Встреча в Мёдоне прошла весело, почти празднично. Чувствуя дружеское расположение собеседника, Цветаева оживлялась. Колючая настороженность ее исчезала, она становилась раскованной и блестящей. Марк Слоним рассказывает: «М. И. была очень рада нашему посещению, накормила нас супом, читала свои стихи и много шутила. Когда Прокофьев в разговоре употребил какую-то поговорку М. И. тотчас обрушилась на пословицы вообще – как выражение ограниченности и мнимой народной мудрости. И начала сыпать своими собственными переделками: “где прочно, там и рвется”, “с миру по нитке, а бедный все без рубашки”, “береженого и Бог не бережет”, “тишь да гладь – не Божья благодать”, “тише воды, ниже травы – одни мертвецы”, “ум хорошо, а два плохо”, “тише едешь, никуда не приедешь”, “лучше с волками жить, чем по-волчьи выть”. Прокофьев хохотал без удержу, Лина Ивановна улыбалась снисходительно, а Сергей Яковлевич одобрительно.

В конце вечера Прокофьев заявил, что хочет написать не один, а несколько романсов на стихи М. И., и спросил, что она хотела бы положить на музыку. Она прочла свою “Молвь”, и Прокофьеву особенно понравились первые две строфы:

Емче органа и звонче бубна
Молвь – и одна для всех:
Ох, когда трудно, и ах, когда чудно,
А не дается – эх!
Ах с Эмпиреев и ох вдоль пахот,
И повинись, поэт,
Что ничего, кроме этих ахов,
Охов, у Музы нет.
Марина Цветаева: беззаконная комета - i_211.jpg

Сергей Прокофьев

“А воображение? – спросил Прокофьев. – Разве не это самое главное у Музы?” Тут завязался спор. М. И. утверждала, что не одна поэзия, но вся жизнь человеческая движется воображением. Колумб воображал, что между ним и Индией – вода, океан, – говорила она, – и открыл Америку. Ученые, не видя, находят звезды и микробы, тот, кто вообразил полет человека, был предтечей авиации. И нет любви без воображения.

– Что же, по-вашему, – опять спросил Прокофьев, – это озарение?

– Нет, это способность представлять себе и другим выдуманное как сущее и незримое как видимое.

Прокофьев потом признался, что был согласен с Цветаевой, но нарочно вызывал ее на беседу…

Всю обратную дорогу Прокофьев был возбужден, восхищался напряжением и силой цветаевского мировосприятия, а затем с азартом стал обсуждать, какие стихи Цветаевой лучше положить на музыку».

Так пишет Марк Слоним в опубликованных мемуарах.

Но в личной беседе с Вероникой Лосской, вспоминая эту встречу, он добавил штрих, разрушающий идиллическую тональность: оказывается, Сергей Яковлевич в какой-то момент сел в тот вечер на своего любимого конька и чуть было не испортил всю обедню. Он «разглагольствовал о России, и Прокофьев взъелся. Он был так сердит, что на обратном пути вместе с машиной врезался в столб на бульваре».

Только чудом машина не перевернулась и все остались живы.

К середине сентября не пришло чешское пособие, которое обычно поступало в самом начале месяца.

В доме воцарилась мрачная безнадежность.

Цветаева – Тесковой, 14 сентября 1931 года: «Наше положение прямо отчаянное: 14-е число, а чешского иждивения нет. Без него мы погибли. ‹…› По нашим средствам мы все должны были бы жить под мостом. ‹…› Умоляю, дорогая Анна Антоновна, попытайтесь отстоять меня у чехов. – Совестно всегда просить, но виновата не я, а век, который десять Пушкиных бы отдал за еще одну машину…»

Пятнадцатого октября надо было отдать квартирным хозяевам сразу 1200 франков. Кроме того, предстояло платить и за школу рисования, где училась Ариадна. А в семейном кошельке оставались считаные франки.

Эфрон – сестре, 18 сентября 1931 года: «Ты спрашиваешь, как мои дела. Должен сознаться, что хуже нельзя. Кризис (ужаснейший и со дня на день растущий) и мои советские взгляды сделали то, что я вот уже год не могу найти заработка. Что будет дальше – думать страшно. Живем изо дня в день, каким-то образом выворачиваемся. Но боюсь, что и выворачиванию придет конец. Эта зима в Париже будет сверхтрудной…»

Осенью сорвалась еще одна попытка устроить французского «Молодца» через давнего, российских лет, приятеля – француза Шюзвиля. Надежда вспыхнула – и погасла: очередная неудача.

Как бы ни была Цветаева уверена в своем даре, эта цепь отказов из всех редакций, это вежливое равнодушие и молчание, этот снисходительный тон Георгия Адамовича, упоминавшего всякий раз в своих литературных обзорах о «болезнях ее вкуса», – не могли поднять жизненного тонуса.

Одно к одному, одно к одному…

Но что появляется в цветаевских рабочих тетрадях в те самые дни, когда она пишет свое отчаянное письмо Тесковой?

– Не нужен твой стих –
Как бабушкин сон.
– А мы для иных
Сновидим времен.
– Докучен твой стих –
Как дедушкин вздох.
– А мы для иных
Дозорим эпох.
– В пять лет – целый свет –
Вот сон наш каков!
– Ваш – на пять лишь лет.
Мой – на пять веков…

Ни жалобы, ни отчаяния, ни обвинений. Уверенность: «Моим стихам настанет свой черед». Но есть в ее записной книжке и более горькие строки: «Ведь все равно, когда я умру – все будет напечатано! Каждая строчечка, как Аля говорит: каждая хвисточка! Так чего ж ломаетесь, привередничаете? Или вам вместо простой славы… непременно нужна… сенсация смерти? Вместо меня у стола непременно – я на столе?..»

В последний момент приходят и чешское «иждивение» (правда, урезанное), и деньги, собранные друзьями. Дамоклов меч выселения больше не висит над головой. Можно перевести дух.

И Марина Ивановна разом стряхивает напряжение. Внешние невзгоды никогда не затрагивают ее глубоко; в сердце она их не впускает. «Я вообще за “grands efforts”[19] в жизни, – пишет она Тесковой 8 октября, – лучше сразу непомерное, чем понемножку…»

вернуться

19

Grands efforts – большие усилия (фр.).

109
{"b":"556801","o":1}