— Люсиль навещает тебя, Эрскин? — спросил Фрейс.
Судорога исказила бледное изможденное лицо больного:
— Зачем? Я теперь ей не нужен, да и она мне тоже. Вот даже из-за этого я не хотел бы поправиться. Я никогда не буду мужчиной, и это ужасно.
Вдруг он оживился:
— А ведь глупо! Зачем в нашу эпоху быть мужчиной? А женщины всего мира, которые сейчас протестуют, — в этих словах прозвучала ядовитая горькая насмешка, — лучше бы они забастовали: перестали рождать детей, и пусть бы все эти гнусные правительства, все эти группочки мерзавцев попрыгали бы… Они ведь все жаждут уничтожения человечества. Им нужно как можно больше людей для этого аутодафе. Женщина должна сказать: «Детей больше не будет, уничтожайте тех, кто имеется в наличии».
Фрейс успокоительно и солидно заметил:
— Ты преувеличиваешь, Эрскин. Во имя спасения Америки мы должны совершенствовать атомку. С тобой произошло ужасное несчастье, но в дальнейшем мы сократим до нуля опасность при атомных опытах.
Больной нетерпеливо перебил:
— Перестань же молоть чепуху, Джемс. Ты сам — физик. Ты не обыватель, не демократ, не коммунист, не агитатор в ту или другую сторону. Ты прекрасно понимаешь, что прежде, чем мы обезопасим это чертово занятие, мир погибнет. Я раньше думал, как ты, отмахивался от опасности. Еще бы! Огромные деньги, почетная работа, захватывающе интересная работа — это же правда! Но к черту этот научный интерес, и почет, и деньги, и все! Когда мой приятель Майкл не смог спать с женщинами… Простите, сейчас мне не до светской утонченности… и пожаловался мне, я только посмеялся и успокоил его: это временное явление, дружище, ты переутомился. А дружище через полгода повесился. И тогда я не понял, осел, идиот! Я легкомысленно болтал то же самое: Майкл переутомился. Этого можно избежать. А она, эта невидимая вселенная, доказала мне, что избежать ничего нельзя. И никто не избегнет… Разглагольствования о мирном использовании… Я бы этих мирных использователей поставил к аппаратам.
— Ну что же ты хочешь, Эрскин? Это колоссальный источник энергии, обещающий в будущем процветание и счастье для всего мира.
— Да не доживете вы до этого процветания! — раздраженно крикнул больной. — Пока физики ищут и погибают, и вы погибнете даже без войны, от мирного использования. Как жалею я несчастных людей, живущих по соседству с мирными атомными электростанциями. Они обречены на мучительную смерть от рака в разных видах. А о работниках электростанций и говорить нечего.
Фрейс исподтишка подмигнул мне и прежним солидным успокоительным тоном спросил:
— По-твоему, выходит, работу над использованием атомной энергии надо бросить? Величайшее открытие всех времен должно быть зачеркнуто, забыто?
Больной с ожесточением, задыхаясь, воскликнул:
— Да! Бросить! Забыть! Здесь природа или бог провозгласили: Табу! — голос его упал до шепота. — Но мир, очевидно, стремится к смерти. Я видел сон перед вашим приходом. Я жил в первобытном мире. Мы ходили с дубинами, дрожали от стужи, радовались солнечной жаре. Мы пожирали сырое мясо, сырые коренья. И вот кто-то ударил однажды камнем о другой камень, получилась искра, первая искра огня. Все схватили камни, начали высекать огонь, загорелся хворост, стало жарко. Все начали радостно плясать перед огнем и поклоняться ему. А я вдруг вспомнил, я вспомнил и крикнул: «Убейте этого страшного человека, этого неосторожного преступного глупца. Он сделал первый шаг к погибели мира».
Больной смолк, закрыл глаза, у него обострился нос, резкими стали очертания лба.
— Он бредит, он умирает, — шепнула я Фрейсу.
— Умирает, да. Но не бредит.
Больной глухо заговорил вновь:
— Если бы кто-то обладал непререкаемым авторитетом на земле, как некогда католическая церковь… Да! Да! — он открыл глаза и заговорил быстрее, хотя так же глухо. — Только церковь это могла бы: именем божиим запретить раз навсегда проникновение в эту удивительную убийственную тайну.
Фрейс слегка улыбнулся:
— Ну, ты еще предложишь костры, инквизицию.
— Да! Да! Костры инквизиции, — больной приподнял голову, с подушки, — если жизнь на земле для чего-то необходима, то я предложил бы сжечь на костре всех, кто работает с атомом, кто проповедует мирное использование, кто лжет, что эту работу можно обезопасить. Если же внутриатомная энергия — наш приговор, если мир обречен на смерть, то пусть! Пусть работают, используют и гибнут. Пусть гибнет планета, если именно так суждено ей погибнуть. Только пусть это произойдет как можно скорее. К чему частные единичные смерти? К чему рак и лучевая болезнь? Пусть разом единая реакция и — конец, атомная пыль в мировом всепоглощающем пространстве. Жизнь, работа, известность, люди… какое похабство, какая ложь все это. Любовь, жизнь — ничего этого нет. Человек обманут. Ох! Я, кажется, умираю. Я ничего не знал, не понял, я не жил! Я умираю. Я идиот. Жертва науки… Пакостная жертва пакостной науки.
Больной рассмеялся, судорожно двинул забинтованной рукой:
— Какая боль! Господи! Мама!
— Довольно? — шепнул мне Фрейс.
— Довольно! — еле-еле выговорила я это жалкое слово отречения.
IV
— А здесь мы будем невидимы, — шепнул мне рыболов-Фрейс-черт.
— Да, пожалуйста. Я не могу больше разговаривать с этими несчастными лучевиками, мне стыдно!
Тоже отдельная палата, очень хорошая палата. И в этой палате тоже умирает человек. А около него очень важное полувоенное лицо. Это лицо говорит успокоительно важным тоном. И в голосе говорящего слышится: «Ты умираешь, но я надеюсь, что тебе даже сейчас приятно и очень лестно, что с тобой говорю я… И надеюсь, что ты выскажешь, как тебе приятно и лестно».
— Товарищ, будьте мужественны. Я приказал принять все меры к вашему выздоровлению. Мы вас поднимем…
Лицо замолчало, ожидая благодарности.
Больной тихо ответил:
— Благодарю вас… Но я думаю, что дело безнадежно. И, конечно, я постараюсь быть мужественным… — и будто невольно добавил: — Мне ведь больше ничего и не остается…
Лицо подхватило последние слова больного, как будто все дело заключалось в том, чтобы умирающий, изуродованный человек был мужественным.
— Бесспорно. Мужество — самое главное. «Смелого и пуля не берет», — лицо снисходительно улыбнулось.
Больной робко заговорил:
— Моя семья…
— О, будьте спокойны! Семью вашу мы обеспечим во всех отношениях. Партия, родина и народ умеют ценить преданность… Вы коммунист?
— Я не в партии…
— Мы вас примем… оформим сейчас же. Вы умр… то есть вы поправитесь коммунистом. Ваш героизм дает вам право на партбилет. И я сам буду ходатайствовать о присвоении вам звания Героя Социалистического Труда.
— Спасибо, — снова прошелестел больной.
Лицо хотело произнести еще что-то, но раздумало и поднялось с места:
— Ну, до скорого… Я уверен, что мы с вами увидимся в другой, не в больничной обстановке. Ни о чем не беспокойтесь. Все будет в порядке: и семья, и все… Жертвы во имя родины и народа не остаются бесплодными. Будьте здоровы. Мужество и спокойствие. И еще раз мужество. Вы героически выполнили свой долг.
Лицо кивнуло и направилось к двери, постепенно ускоряя шаги.
Больной остался один. Невидимые, мы смотрели на него. Горькое озлобление выступило на лице умирающего сквозь привычную покорность:
— Сволочи! И перед смертью не дают покоя. «Право на партбилет», — передразнил он ушедшего. — И до конца, до последней минуты мы вынуждены притворяться и лгать. Я лишен возможности плюнуть в эту жирную самодовольную рожу. Сделай я это, они живыми сожрут мою семью: и мать, и жену, и ребенка. Ребенок калеки… Какой может быть ребенок у атомного работника? Зачем я выбрал эту проклятую специальность? Захотелось самоубийства. Можно было проще с собой покончить, без лишних мучений. «Мирное использование!» — хрипло рассмеялся он, как тот, в Филадельфии. — Вот и на мирном использовании околеваю.
Кто-то вошел в палату. Тип интеллигентного партийца формации последних десятилетий: чересчур спокойное лицо, спокойные глаза, спокойные движения. Странная смесь ума и самодовольной тупости во всей физиономии. Не только лоб и глаза, даже нос этого человека заявлял: я научный работник и член партии.