12. XII. 1939 г. Хлебников в 1921 г. (Из цикла «Учителя») В глубине Украины на заброшенной станции, потерявшей название от немецкого снаряда, возле умершей матери — черной и длинной — окоченевала девочка у колючей ограды. В привокзальном сквере лежали трупы; она ела веточки и цветы, и в глазах ее, тоненьких и глупых, возник бродяга из темноты. В золу от костра, розовую, даже голубую, где сдваивались красные червячки, из серой тюремной наволочки он вытряхнул бумаг охапку тугую. А когда девочка прижалась к овалу теплого света и начала спать, человек ушел — привычно устало, а огонь стихи начал листать. Он, просвистанный, словно пулями роща, белыми посаженный в сумасшедший дом, сжигал свои марсианские очи, как сжег для ребенка свой лучший том. Зрачки запавшие. Так медведи в берлогу вжимаются до поры, чтобы затравленными напоследок пойти на рогатины и топоры. Как своего достоинства версию, смешок мещанский он взглядом ловил, одетый в мешен с тремя отверстиями: для прозрачных рук и для головы. Его лицо как бы кубистом высеченное: углы косые скул, глаза насквозь, темь наполняла въямины, под крышею волос излучалась мысль в года двухтысячные. Бездомная, бесхлебная, бесплодная судьба (поскольку рецензентам верить) — вот эти строчки, что обменяны на голод, бессонницу рассветов — и на смерть (следует любое стихотворение Хлебникова). IV. 1940 «Самое страшное в мире…» Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю Котовского разум, Который за час перед казнью Тело свое граненое Японской гимнастикой мучит. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю мальчишек Идена, Которые в чужом городе Пишут поэмы под утро, Запивая водой ломозубой, Закусывая синим дымом. Самое страшное в мире — Это быть успокоенным. Славлю солдат революции, Мечтающих над строфою, Распиливающих деревья, Падающих на пулемет! X. 1939 г.
Дождь Дождь. И вертикальными столбами дно земли таранила вода. И казалось, сдвинутся над нами синие колонны навсегда. Мы на дне глухого океана. Даже если б не было дождя, проплывают птицы сквозь туманы, плавниками черными водя. И земля лежит как Атлантида, скрытая морской травой лесов, и внутри кургана скифский идол может испугать чутливых псов. И мое дыханье белой чашей, пузырьками взвилося туда, где висит и видит землю нашу не открытая еще звезда, чтобы вынырнуть к поверхности, где мчится к нам, на дно, забрасывая свет, заставляя сердце в ритм с ней биться, древняя флотилия планет. 1940 194… г Высокохудожественной строчкой не хромаете, вы отображаете удачно дач лесок. А я — романтик. Мой стих не зеркало — но телескоп. К кругосветному небу нас мучит любовь: боев за коммуну мы смолоду ищем. За границей в каждой нише по нищему, там небо в крестах самолетов — кладбищем, и земля вся в крестах пограничных столбов. Я романтик — не рома, не мантий, — не так. Я романтик разнаипоследних атак! Ведь недаром на карте, командармом оставленной, на еще разноцветной карте за Таллином пресс-папье покачивается, как танк. «Я вижу красивых вихрастых парней…» Я вижу красивых вихрастых парней, что чихвостят казенных писак. Наверно, кормильцы окопных вшей интендантов честили так. И стихи, что могли б прокламацией стать и свистеть, как свинец из винта, превратятся в пропыленный инвентарь орденов, что сукну не под стать. 1941 «Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник!..» Мечтатель, фантазер, лентяй-завистник! Что? Пули в каску безопасней капель? И всадники проносятся со свистом вертящихся пропеллерами сабель. Я раньше думал: «лейтенант» звучит «налейте нам». И, зная топографию, он топает по гравию. Война ж совсем не фейерверк, а просто — трудная работа, когда — черна от пота — вверх скользит по пахоте пехота. Марш! И глина в чавкающем топоте до мозга костей промерзших ног наворачивается на чеботы весом хлеба в месячный паек. На бойцах и пуговицы вроде чешуи тяжелых орденов. Не до ордена. Была бы Родина с ежедневными Бородино. |