Внешние его дела и отношения не составляли, впрочем, тайны ни для кого. Он занимал довольно значительное и независимое место в министерстве, но в политике и в правительственных делах участия не принимал и даже уклонялся всякий раз, когда сильные мира сего пытались и его привлечь к более ответственным и заметным действиям. По-видимому, он даже вовсе не дорожил своим положением в министерстве и оставался на своем посту так только, по привычке, а может быть отчасти по соображениям косвенным: у него были какие-то связи с банками и министерское его положение в финансовых сферах было для него небесполезно. В сущности, ему давно можно было бы всякие дела забросить, ибо состоянье у него и без того было немалое, но, должно быть, золото он любил и ему нравилось увеличивать капитал, хотя в житейских и частных делах он был не очень скуп, а при случае даже благотворительствовал. Жил он один в своем превосходном особняке на Мойке. С женою своею, Екатериною Сергеевною, князь давно уже расстался. Они, как говорят, не сошлись характерами. Но иные рассказывали о причинах этого разлада более определенно и точно. Говорили об измене князя. Будто бы князь многократно даже изменял своей жене, которую, впрочем, любил, но по-своему, разумеется, и от которой у него был сын, Игорь. Говорят, княгиня все измены князя великодушно ему прощала, потому что он как-то умел свои грехи оправдать какими-то весьма тонкими и психологически-убедительными обстоятельствами, но однажды несчастная жена уличила его в таких поступках, с которыми примириться уж не могла, несмотря на сложную сеть оправданий, придуманных князем. Передавали, что в этом случае князь замешан был в деле весьма развратном и даже противоестественном.
Княгиня жила теперь в Царском Селе почти безвыездно. В это время ей было около сорока лет, а с мужем рассталась она пятнадцать лет тому назад, когда их сыну было всего только шесть лет. Рассказывали, что княгиня, Екатерина Сергеевна, была когда-то весьма красива, — особенно, в первые годы замужества: за князя она вышла, когда ей было семнадцать лет. И молодой князь, Игорь Алексеевич, обладал наружностью привлекательною. Впрочем, о княгине и молодом князе потом: надо покончить с портретом старого князя.
Князь Алексей Григорьевич, несмотря на капризный и даже подчас строптивый свой нрав, умел очаровывать людей. Пленял он многими чертами характера и ума: и особенным каким-то вниманием к сердцам посторонних ему людей, которое он иногда обнаруживал, поражая всех своей чуткостью и богатством своего воображения, почти поэтического — он мастерски умел рассказывать; и огромными своими знаниями, иногда вовсе неожиданными; и разнообразным жизненным опытом, глубоким почти всегда и всегда в каком-нибудь отношении примечательным. Но самое разительное свойство князя довольно трудно определить одним словом. Это некоторый его дар — полумагический, полупророческий. В иные часы его посещало какое-то странное вдохновение и тогда он говорил прелюбопытные вещи. Случаи и события, на первый взгляд, весьма обыкновенные, в его толковании оказывались вдруг многозначительными и таинственными. Правда, почти все его пророчества высказывались им в двусмысленной форме, но кое-что в них всегда можно было уловить и достоверное, что и находило почти всегда подтверждения, укрепляя за князем славу не то колдуна, не то прорицателя.
К князю, между прочим, весьма льнули теософы. Небезызвестная Ольга Матвеевна Аврорина была даже другом князя. Но князь хотя и общался с теософами, но держал себя независимо и даже, намекал, что он-то именно и получил «посвящение» из самых что ни на есть центральных сфер и у него господа теософы должны искать мудрости, а не он у них. Одним словом, князь не прочь был заняться духовною, так сказать, провокацией. Но об этой черте князя — только так, между прочим. В настоящем повествовании речь будет идти совсем об ином. Но когда-нибудь впоследствии можно будет написать целый роман, в котором придется уже обстоятельно рассказать об интригах господ теософов и об оккультных опытах князя Алексея Григорьевича.
Хотя сюжет нашего повествования ограничен делами личными, частными и семейными, тем не менее, будет, пожалуй, не лишним сообщить читателю, что события, о которых рассказывает автор, относятся к тем смутным годам нашей истории, когда мы после 1905 года и прочих буйных лет остановились на миг, как будто недоумевая и прислушиваясь к дальнему рокоту надвигающихся волн. Неясное чувство надвигающейся опасности было свойственно тогда почти всем. Мы не знали, откуда придет враг, но приближение его было очевидно.
В эти годы наша частная жизнь приобретала порою странный характер. Все наши чувства были как-то преувеличены. Мы все волновались и не находили себе места, как говорится. Так всегда бывает перед грозою.
Немудрено, что при такой мистической духоте расстроены были наши сердца и души. Немудрено и то, что наряду с довольно низкими и темными страстями, проснувшимися в нашем обществе, возникло и нечто совсем противоположное. Пробудилась напряженная и подлинная жажда чистоты и целомудрия. При этом нередко такие «алчущие и жаждущие правды» казались большинству чудаками, а, быть может, и были чудаками на самом деле.
III
Господа Поляновы, о которых князь Нерадов наводил справки у Филиппа Ефимовича Сусликова, жили на Петербургской стороне, на Ждановской набережной, в старом и довольно мрачном доме. Теперь дом этот не существует и вообще вся набережная стала почище, а тогда соседство пустырей, где ютились бездомные оборванцы, множество барж с дровами, телеги ломовых пивная и угарное зловоние какого-то вечно-дымящего завода — все наводило уныние. Поляновы жили в шестом этаже, в просторной, но грязной квартире, с одним входом и без лифта.
Александр Петрович соблазнился этою непривлекательною квартирою, потому что в ней, при всех ее недостатках, было много света, а это для него, как художника, было необходимо.
Но в этот ненастный сентябрьский день, когда князь беседовал с господином Сусликовым, в Петербурге такой был туман, что даже в поляновской квартире стоял густой желтый сумрак. Самого Александра Петровича не было дома. Не было также дома и Татьяны Александровны. Но у госпожи Поляновой была гостья Марья Павловна — супруга того самого Сусликова, который сидел у князя, занимая его своими теософическими разговорами.
Марья Павловна, сорокалетняя женщина, с наклонностью к полноте, была как бы живым примером или воплощенным символом той самой «спальни», о которой не без глубокомыслия рассуждал господин Сусликов. Женское начало в Марье Павловне ничем не было ограничено. И, по-видимому, естественным ее состоянием была беременность или, по крайней мере, питание, младенца. При взгляде на нее невольно напрашивался вопрос о количестве детей, ею произведенных. Серые глаза ее выражали женскую покорность и ничего больше, разве еще самое несложное лукавство и мещанское любопытство. Но и любопытство это было исключительно «бабье». В нем не было и тени какой-нибудь «жажды истины», что ведь тоже подчас граничит с известного рода любопытством. В Марье Павловне ничего подобного не было. Она даже была по-своему великолепна, потому что «бабье» начало доведено в ней было до своей, так сказать, вершины. Если бы какой-нибудь живописец разгадал природу госпожи Сусликовой, он, пожалуй, мудро бы поступил, изобразив ее в виде Плодородия.
Зато ее собеседница, Анна Николаевна, являла собою нечто совсем противоположное. Насколько Марья Павловна Сусликова явно тяготела к земле и даже к самой упрощенной плодоносящей и плодородящей стихии, настолько Анна Николаевна Полянова была ей чужда. Не то, чтобы эта тридцатисемилетняя женщина, кстати сказать, вовсе еще не утратившая некоторой привлекательности, совсем была равнодушна к земным делам (напротив, она только о земных делах и говорила) — но было что-то в ней непрочное, шаткое и даже фантастическое. И ведь была у нее восемнадцатилетняя дочь, Татьяна. Но ни чувства материнства, ни подлинно-любви к быту в ней, по-видимому, вовсе не было. Она жила не настоящею жизнью. Она всегда чувствовала себя героинею какого-то романа. И, по-видимому, роман этот был невысокого качества, хотя и свидетельствовал о безудержной фантазии автора. Беспокойное воображение всегда волновало госпожу Полянову. При всем том она была особа чистая сердцем и даже не лишенная, пожалуй, своеобразного ума. Между прочим, она непрестанно говорила такие вещи, которые решительно не соответствовали действительности, но едва ли можно было назвать ее лгуньей: она всегда верила в то, что говорила, — верила совершенно и до конца, с полной искренностью.