Мы лежали в траве и болтали ногами, и мне никуда не хотелось идти отсюда. Но Вовка сказал, что я еще не видела института и что он знает у него сзади одну угольную кучу, на которую если забраться, то можно потом оттуда залезть на балкончик.
Институт стоял прямо посередине Верблюда. Он был весь белый, громадный и похожий… я даже не поняла на что, только не на дом. Может быть, на корабль или на замок. Но Вовка сказал, что на трактор. Так он задуман, потому что институт этот, и клуб, и школу, и НИМИС, и ресторан, и нашу улицу Специалистов строили ученики Кар-бузь-е. Но когда я спросила Вовку, что это за арбузье такое, он обозвал меня дурой и сказал, что это не «что», а американские спецы, и что мой папа у них переводчиком. «Спецы» — это тоже было не очень ясно, но больше я уже спрашивать не решалась, чтобы еще раз не получить «дуру»…
В институте было пусто и гулко. Широченные лестницы шли винтом из этажа в этаж. Перила у них были гладкие и такие широкие, что можно было проехаться даже сидя на корточках. Я, правда, все-таки держалась, а Вовка — без рук!
Везде были всякие переходы, и галереи, и залы, и окна во всю стену. В одно окно было видно нашу улицу Специалистов, и Вовкин дом с башенкой, и Шаманский садик, а за ним кладбище и больницу, а еще дальше шли поля и беленькие домики за ними — это уже были отделения, сказал Вовка. А в другом окне был центр: клуб, и ресторан, и директорский коттедж, и НИМИС. Что такое НИМИС, Вовка, оказывается, не знал. А дальше была школа.
— Ты в какой класс пойдешь? — спросил Вовка.
Я сказала, что в первый.
— Вот еще, ты что, неграмотная, что ли?
Я ответила, что грамотная и что я уже прочитала Шекспира и «Гулливера» академическое издание (Вовка поглядел на меня с уважением; правда, я благоразумно умолчала о том, каких трудов, слез и скандалов стоило тете Юне это мое обучение по академическому «Гулливеру» и как после этого я возненавидела мистера Лемюэля Гулливера на всю дальнейшую жизнь), но что все равно мне восемь лет и поэтому мне положено идти в первый класс.
Вовка сказал, что это пустяки, чтоб я записывалась сразу во второй, только не в «а», а в «б», потому что в «а» всякие «директорские штучки» и воображули и вообще скукота.
Стало темнеть. Вовка подпрыгнул и включил выключатели. Загорелся свет, и по пустым институтским залам и даже за его громадными окнами протянулись наши две великанские тени чуть ли не через весь Верблюд.
И только тут наконец я с ужасом сообразила, что, во-первых, понятия не имею о том, где находятся мои башмаки, а главное, что утром я вылезла в окно, даже не спросившись у мамы, которая распаковывала в кухне кастрюли.
Директор
На следующее утро мы с папой прибивали маминого Беноццо Гоццоли на стенку — папа прибивал, а я держала гвоздики — и вдруг дверь распахнулась, и в комнату безо всякого стука вкатился усатый дяденька с портфелем под мышкой. Дяденька был одет в грязный белый пиджак и брюки пузырем, а на ногах сандалии на босу ногу, из-под пиджака была видна какая-то сетка, а из-под сетки торчала дяденькина шерсть.
Папа повернул к нему голову, вынул изо рта гвоздь и сказал вежливо:
— Добрый день, Валентин Павлович. Так не криво? — Это уже ко мне.
И, погнув еще два гвоздя, добавил:
— Очень у вас гвозди скверные, Валентин Павлович.
— Так-с… — сказал дяденька. — Кагтинки вешаем…
Мама вошла в комнату, и я схватилась за нее. В комнате отчетливо запахло квартирными хозяйками.
— Познакомьтесь, — сказал папа. — Маргарита Викторовна, моя жена.
— Очень пгиятно. Магголин, — буркнул Валентин Павлович.
И вдруг бросил свой огромный портфель на пол и заорал плачущим голосом:
— Это все очень мило и тгогательно! Но кто дал вам пгаво занять эту квагтигу?!
Папа поправил еще раз Гоццоли, слез со стула, отряхнул руки и сказал удивленно:
— Как кто? Вы.
— Я?!
— Вы же мне сказали: как только будет доделана первая подходящая площадь, вы меня в нее вселяете. Это вполне подходящая. На большую я не претендую.
— Послушайте, Гогдон… — Дядька внезапно успокоился и поднял с пола портфель. — Демагогию вы мне не газводите. Я сам демагог. И я вас выселю. Так что кагтинки — это вы гано вешаете. Не на улицу, конечно, но выселю. В десятый дом.
— Десятый дом, — металлическим голосом сказал мой папа, — меня не устраивает. Я переводчик. Ко мне приходят иностранные специалисты, а с вашего десятого каждый месяц крыша по всему совхозу летает.
— А это меня не волнует, — сказал безжалостный Валентин Павлович. — Сами они эту дугацкую кгышу спгоектиговали, вот пусть и любуются. Не кгыша, а ковег-самолет какой-то. Когбюзье… — сказал он с презрением. — И как будто вашего Левку Скейлагда можно чем-то здесь у нас удивить! Вместе в очегеди за кипятком и в убогную стояли…
Дяденька снова забегал по комнате и закричал:
— А вам известно, кому я обещал эту квагтигу?
— Мне известно, — невозмутимо отвечал мой лапа, — что два месяца назад вы ее обещали мне.
— Два месяца назад мне еще не пгислали эту… этого… Что я его, к себе в дигектогский поселю? Благодагю покогно. А остальной фонд у меня весь.
— А если в одноквартирный? — после раздумья спросил мой папа (он, кажется, начинал сочувствовать Валентину Павловичу).
— Кого?! Хмыгя этого? — Валентин Павлович даже задохнулся от возмущения. — Жигно с него будет. Одноквагтигный — это я стгою для Михайлова.
— А почему бы, — сказал папа, — Михайлова вам не поселить к себе в директорский? У вас же там вторая квартира свободна.
Папа и Валентин Павлович теперь уже сидели на диване и курили. Похоже было на то, что сию минуту нас выселять не будут. Но тут Валентин Павлович опять рассердился.
— Послушай, Гогдон! Кто дигектор совхоза, ты или я? Вот беги мой погтфель и садись в мое кгесло — будешь меня учить. Пгофессог Михайлов — это междунагодный класс! То, что он к нам пгиехал, — это, вообще, бога надо благодагить…
— Ну, положим, не бога, — сказал папа, — а…
— Ладно, помалкивай, — сказал директор. — Все вы тут у меня… Но меня это не интегесует. Мне совхоз стгоить. И мне Михайлов нужен. А у меня кгыша течет. И Игкины кголики по всему участку.
Папа засмеялся.
— Вот уж сапожник без сапог. Почините крышу.
— А почему у вас кролики? — спросила я. (Я совсем уже перестала его бояться.)
— Игкины, — объяснил директор. — На биолога собигается. И Женьку целый день на скгипке муштгуют. Тут не то что Михайлов — сам сбежишь.
Директор вздохнул.
— Дай попить, — сказал он мне совсем кротко. — У вас вода есть?
— У нас только сырая, — ответила я. — Она вредная.
— Ничего, дай вгедной…
Я налила на кухне воды в чашку и принесла директору.
Он выпил — и вдруг застонал, схватившись за голову. (Ну пожалуйста! Я же знаю, что сырую воду пить вредно.)
— Боже мой! — взвыл директор. — И водопговод! Единственный на всю улицу водопговод пговели для этого типа…
— И ванна в проекте… — подсказал папа.
— Ванну подождешь, — твердо сказал директор.
И мы с мамой подмигнули друг другу. Становилось ясно, что мы никуда отсюда не уедем.
— Я поставлю чайник, — сказала мама. — Витя, пойди распакуй чашки.
* * *
Нужно соблюдать обряды.
— А что такое обряды? — спросил Маленький Принц.
— Ось ветры, скаженные, лётуют, як собаки! — в отчаяньи вопит соседка, гоняясь за простынями.
Над клубом носится двухметровая афиша с Любовь Орловой.
Снежные вихри рвут у меня из рук портфель. Я стою на одной ноге в ожидании, чтобы кто-нибудь добрый выволок мой бот из грязи.
А возле кустов, с подветренной стороны институтского садика, там, где днем уже коснулись Земли отметины Солнца, прокалываются подснежники с лепестками в синюю бархатную полоску, нежными, как Иликина ладошка, и с белым хрустящим на зубах корешком. Съесть корешок надо, чтобы ощутить вкус не наступившей еще весны.