— Расскажите про отца Клеменса, — напомнил он терпеливо.
— Ох… Он был хороший человек. Небольшая бородка, всегда подстриженная, ухоженные ногти, аромат благовоний… Отец Клеменс всегда был аккуратен, как хирург, на сутане ни складочки, а вообще весь такой… едва ли не стерильный. Говорил тихо, мелодично, как бы напевая. Очень великодушный был человек.
— И он изъявил желание учить вас?
— Да. Мне тогда было двенадцать или тринадцать.
— И вы… уже… — отец Гидеон смутился, как всегда в подобных случаях.
— Да, я уже, — ответила я твердо, — Я могла только лежать пластом. И с удовольствием вскрыла себе вены или повесилась, если бы у меня, черт возьми, шевелился хоть один палец! Но иногда даже это кажется немыслимой роскошью… Отец Клеменс сам пришел ко мне, когда узнал про парализованную некрещеную девчонку. Наверно, это было любопытство. Как и вы, поначалу он воспринял меня как личное оскорбление и предложил провести обряд крещения, да только я отказалась. Он должен был уйти, но он не ушел. «Ты очень юна, — сказал он терпеливо, — Но и ты есть сосуд Божий, который мы с его милостью наполним. Видишь эту штуку? Это либри-терминал. Начиная с завтрашнего дня я буду приходить и учить тебя. Начнем с Книги Сотворения и Ветхого Завета».
От воспоминаний пахло плесенью и проклятыми яблоками. Пересыпанные прелой гнилью, они на удивление неплохо сохранились в чуланах памяти, и теперь торопились вылезти на поверхность — уродливые, как неказистые детские игрушки, острые, пронзительно пахнущие…
— Мы занимались каждый день, по многу часов. Отец Клеменс был очень терпелив. Я-то не была образцовой ученицей.
— Надо думать… — пробормотал отец Гидеон с улыбкой, — Надо думать…
— Менее настойчивый учитель давно сдался бы, но только не он. Он поклялся наполнить мою голову чем-то кроме богохульств и вздорных мыслей, кажется, отчасти у него это даже вышло. Бывало, мы занимались целый день напролет.
«Зачем я ему это рассказываю? — подумала я, — Это вино во мне говорит, наверно. Совсем кишки размокли… Тряпка».
Мне надо было заткнуться, но отец Гидеон с такой внимательностью слушал каждое мое слово, что губы мимо воли не могли остановиться.
— Иногда, когда у меня были приступы вселенской злости, и даже Бальдульф торопился убраться подальше, отец Клеменс же оставался на своем месте. Он был очень терпелив. И очень прилежен. Сейчас я научилась терпению, и еще многим другим вещам. Тогда я была куда моложе. И куда злее. Отец Клеменс говорил, что яда во мне больше, чем во всех змеях графства, — я засмеялась, но смех этот не освежил, напротив, растекся по всему телу стылой болотной жижей, — Ему действительно пришлось многое со мной вытерпеть. И он был одним из немногих людей, которые любили меня. У него было большое сердце, у отца Клеменса. Жалел несчастную калеку, как умел. Истинная добродетель.
Отец Гидеон напрягся. Лицо его не переменилось, и поза осталась прежней, но блеск очков, точно преломившись через какую-то невидимую призму, стал колючим, острым. Такой блеск мог резать и вспарывать подобно отточенному ланцету. Перед ним я ощущала себя беззащитной. Человеку с таким взглядом невозможно было лгать.
— Конечно, иногда я вела себя довольно плохо, и отцу Клеменсу даже в его добродетели приходилось меня наказывать. Обычно он наказывал меня не реже раза в день. Он говорил, что это причиняет ему настоящее горе — наказывать меня, но он должен это сделать чтобы Дьявол не завладел моей некрещеной душой. Я могла лишь закрывать глаза. От этого не было толку, но я хотя бы могла не видеть, как он снимает сутану. Это зрелище меня почему-то пугало всегда. Наверно, из-за того, что я постоянно видела его в ней, мне казалось, что это его кожа. И этот запах… До самой смерти не забуду его духов. Отчаянно приставучий запах. Мне казалось, что он его собственный, что запах яблок издают его потовые железы, что он потеет чистым яблочным соком, и когда этот сок капал на меня…
Отец Гидеон внезапно встал, подошел ко мне и положил свою ладонь мне на лоб. У него была удивительно твердая кожа — не плоть, а сухое дерево — но прикосновение было мягким, едва ощутимым. У нее тоже был какой-то свой запах, но настолько тонкий, что вился вокруг носа, не касаясь его.
— Тише, Альберка, — сказал отец Гидеон тихо, — Тише. Не говори. Этого человека уже здесь нет. И, если Господу угодно, он уже горит в аду.
— Бросьте вы. Я ему благодарна. Он научил меня не быть мебелью, если вы понимаете, о чем я говорю. Впрочем, откуда вам… Он научил меня тому, что я знаю, а дальше я училась сама, и с известным успехом. За что мне на него злиться? За то, что пользовался тем, что находилось в его распоряжении? Это глупо. Нет, я не испытываю злости. А теперь хватит играть в скорбную добродетель.
Он отнял руку от моего лица. Я успела рассмотреть ее — пальцы были не очень длинные, но в них угадывалась сила, как в пальцах старого лесоруба, лишь недавно отложившего топор. Странно, после нашей первой с ним встречи мне казалось, что у него длинные и мягкие пальцы, как и положено священнику, давно забывшему про оружие.
— Извините, Альберка, я лишь хотел выразить…
— Вы уже выразили, отче. Да и я сказала больше, чем требуется. Проклятое вино всегда развязывает мне язык.
— Хорошо, — он покорно сел, — Чем же мы займемся тогда?
— Мы будем ждать вестей, святой отец. И вам стоит помолиться чтоб эти вести оказались благими.
Ламберт вернулся в густых сумерках.
— Где вы пропадали, разрази вас гром? — набросилась я на него, когда он, почему-то озираясь, как шкодливый кот, зашел в дом, — Я уже вся извелась!
— Волнуетесь? — хмыкнул он.
— Конечно! Если вас убьют на крыльце нашего дома, Бальдульфу придется не один час стирать кровь! Не будьте же столь эгоистичны.
— У меня было, чем заняться. И могу сказать, что я с пользой провел время.
— О, это замечательно. Правда, я с трудом представляю, какую именно пользу вы способны принести окружающим. Насколько мне представилась возможность судить, наиболее полезны вы тогда, когда стоите в углу, изображая кареатиду, и не делаете движений. Тогда вас по крайней мере можно принять за старый шкаф, хоть и не могу сказать, что ваш вклад в интерьер хотя бы сопоставим с ним.
Вместо того чтобы спорить или огрызаться, капитан Ламберт вдруг взглянул мне в глаза, и зачем-то улыбнулся. Взгляд у него был прежний — тяжелый, стальной, едва выносимый, а вот улыбка новая — почему-то веселая.
— Что… Почему вы лыбитесь, как чучело? Если вам сказали, что вас красит улыбка, то боюсь вас разочаровать.
— Вы волнуетесь, — сказал Ламберт, и в глазах его сверкнули веселые синие искры, — Вы всегда начинаете ругаться, когда волнуетесь. Значит, моя шкура вам не безразлична. Спасибо, я это ценю.
«Ах ты ж сукин сын! — ляпнула я мысленно, каменея под его проклятым взглядом, — Ах ты проклятый хитрый шелудивый и наглый сукин сын!».
— Капитан, вы… вы…
— Тсс, — он прижал палец к губам, — Оставим это на потом. Я уже сказал вам, что провел время не зря. Точнее сказать, доподлинно мне это пока еще не известно, но есть основания полагать… Дело в том, что я не один, — Ламберт открыл дверь и, кивнув кому-то, стоящему снаружи, бросил, — Заходите скорее.
Ого! Мы с Бальдульфом переглянулись. Опять гости? Я ощутила короткий укол любопытства — это кого же умудрился отыскать на улицах и притащить наш бравый капитан?
— Барон, если вы свели знакомство с проституткой, таинственность ни к чему. Можете временно занять комнату отца Гидеона, думаю, он не станет возражать. И все равно не понимаю, отчего вы не могли спровадить ее в казарму…
Но Ламберт решил не тратить времени на пререкания и остроты.
— Прошу, — только и сказал он.
Наш с Бальдульфом дом видел не очень многих гостей, но те люди, которым суждено было переступить его порог, обычно выделялись среди прочих — сам Ламберт и отец Гидеон подтверждали это правило. Я бы не удивилась, если бы следующим нам нанес визит кардинал или сам граф Нантский собственной персоной. Но этот гость оказался выдающимся во всех отношениях.