Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На половине пути Кайхосро велел остановиться, и все, кроме Александра и Бабуцы, исчезли в роще за обочиной. Укрепив кнутовище в железной лунке на облучке, извозчик направился туда же, поправляя на ходу свой широкий ремень с таким видом, словно шел не по тому же делу. В сырой, тенистой прогалине Аннета увлеклась собиранием цветов, и, если б ее не окликнул отец, она вообще забыла бы о том, для чего вылезла из коляски.

— А тебе не хочется? — спросила Бабуца у Александра.

Голос матери его, казалось, смутил. Отрицательно мотнув головой, он тут же почувствовал, как у него жжет в паху и ноет отрезанная рука.

— Я тебе помогу… — не отставала Бабуца.

У Александра вытянулась челюсть, и он так свирепо взглянул на мать, что от страха та забилась в угол коляски.

Анна, Георга и Агатия ожидали их у ворот. Когда показалась коляска, Анна, не сумев сдержать себя, побежала навстречу — лошади с оскаленными зубами, с пеной на губах не растоптали ее лишь благодаря сноровке кучера. Александр выпрыгнул на ходу и, заплакав, упал в объятия растрепанной, потерявшей косынку Анны. Тогда уж и все сидевшие в коляске, не выдержав, дали волю обжигавшим их, но до сих пор кое-как, с трудом удержанным слезам. Так, обнимая друг друга, плача и смеясь, закрыла за собой в тот день свои тяжелые железные ворота семья Макабели.

7

Еще не очнувшись, он знал, что в комнате кто-то есть, чувствовал, что кто-то пристально на него смотрит. Он открыл глаза. В сводчатом окне стояла темнота, лишь слегка разбавленная синеватым светом. Где-то вдалеке тускло горела лампа с приспущенным фитилем. На табуретке в ногах кровати сидела незнакомая женщина; она показалась ему немолодой, хотя в действительности была всего лет на пять старше его самого. Он долго разглядывал ее черное платье без воротничка и манжет, вьющиеся, как куст, волосы, четырехугольное лицо и большие, мужские руки. Она потянулась — широко, по-мужски, раздвинув ноги и сильно, с удовольствием откинувшись назад; при этом ее грудь неприятно вздулась, а грубая ткань платья зашуршала, как бы засыпая все углубления тела песком.

— Я тоже, оказывается, вздремнула. Как ты себя чувствуешь? — спросила она, зевнув.

Александр невольно отвел глаза. Прислушавшись к чему-то, женщина улыбнулась и мгновенным движением руки прикрыла голову косынкой, лежавшей у нее на коленях, которой он до сих пор не замечал — она была одного цвета с платьем.

— Отец, значит, тоже проснулся… а я-то думала, еще ночь! — сказала она в воздух, как бы ни к кому не обращаясь, и опять взглянула на Александра. — Слышишь? — спросила она, снова к чему-то прислушиваясь.

Почти сейчас же и Александр услыхал далекий, глухой, слабый стук; он тут же понял, однако, что слышит его уже давно, из-за него, может быть, даже и проснулся, но лишь сейчас обратил на него внимание.

— Гроб делает. Тут у нас вчера умер один. У него, бедняги, в голове лягушка сидела… на стену лез! — Как-то странно, в нос засмеявшись, женщина прикрыла рот большой шершавой ладонью. — Тебе банку дать? — неожиданно спросила она.

У Александра кружилась голова… собственно, даже не кружилась, а как-то сворачивалась на сторону: его преследовал какой-то незнакомый, неприятный запах, и казалось, что голова уходит от него сама, без его участия. Бессильному, размякшему, как вымоченная вата, ему казалось, что весь он покрыт слизью. Его начало мутить, и он с ужасом ждал приступа тошноты.

— Пить хочется… — еле пискнул он.

Его рот тоже был полон слизи. Подставив руку под голову Александра, женщина другой рукой поднесла к его губам стакан с водой. Александр хотел взять стакан, но это ему почему-то не удалось. Его правая рука была привязана к кровати, а левая ему не подчинялась — она онемела, безмерно выросла, распухла и была начинена множеством мелких, но острых иголок. Он вроде бы и доносил ее до стакана, даже прикасался к нему, но не ощущал этого — стакан был сам по себе, а рука сама по себе. Стакан по-прежнему держала женщина: ее руку он видел, а свою нет.

— Рука… — удивился он.

— Это еще что… орать будешь! — предупредила женщина, гладя его по губам тыльной стороной своей шершавой кисти.

Потом началась боль. У нее были острые зубы, — хрипя, как пила, беспощадно грызя мясо и жилы, хватаясь за кость, искривляясь в спине, скрежеща, она упрямо рвалась вперед, к костному мозгу. Александр умирал и воскресал; он задыхался, как в дыму, он ничего не видел, кроме клубящегося черного дыма, изредка взрывавшегося красными пятнами, — тогда, лишенный опоры, опустошенный, он, затаив дыхание, медленно, с каким-то пугающим, подозрительным блаженством проваливался в бездонную яму, в гроб, полный прохладных, слизистых лягушек. Лягушки сидели и на его глазах — зрачками он чувствовал их прохладные животики! А потом вновь мерцала лампа, он вновь пропитывался запахом лекарств, вновь ощущал подступающую тошноту, вновь просил пить и старался несуществующей рукой взять стакан; и снова на табуретке потягивалось грубое, бесстыдное тело женщины, и он чувствовал на губах ее шершавую кожу, слышал глухой, слабый стук, от которого все его ослабевшее, задыхающееся тело съеживалось в предчувствии боли, извивавшейся где-то рядом с ним наподобие змеи. А потом он лежал с этой женщиной в постели, притихший, испуганный, счастливый…

— Чего ты плачешь? Ты ж мужчина… — говорила она.

Горячий, острый запах ее тела кружил голову Александру, и без того совсем ослабевшему, — и все-таки он тянулся к этому запаху, прятался в нем, как убежавший от опасности зверь в брошенной норе, о существовании которой он вспомнил лишь сейчас, спасаясь от преследования.

— Оба мы уроды, — говорила ему женщина. — Повенчаемся вот с тобой… осчастливим друг друга!

— Да, да, да… — бесконечно, бессмысленно, горячо бормотал он, чувствуя лишь одну потребность — чтобы все это продолжалось еще и еще, чтоб она не уходила.

Женщину звали Маро: вместе со своим отцом она жила тут же, в монастыре. Отец ее был монастырским сторожем, а владея столярным ремеслом, заодно сколачивал стулья и полки, иногда и гробы — в случае, если в монастыре умирал кто-либо из бездомных. Мать Маро умерла рано; Маро ее толком и не помнила, но часто упоминала, сопровождая каждое такое упоминание ругательствами и проклятиями. Маро была хрома от рождения: ее мать во время беременности упала, но самой себе ничего не повредила и тут же быстро вскочила на ноги; а вот Маро она искалечила на всю жизнь — у Маро в материнской утробе сломалась ножка. С тех самых пор она и оплакивает свою горькую долю — раз одна нога у нее короче другой, то и ее черные глаза, и густые кудрявые волосы никого, ясное дело, не привлекают! Ей было пятнадцать лет, когда ее изнасиловал могильщик Ягор. Глупая она тогда была — любила бродить по кладбищу и горько причитать над чьей-нибудь могилой, как это делали взрослые женщины. Ягора она знала давно — он всегда неожиданно появлялся то там, то тут с заступом на плечах. «Каково было бы всем этим беспризорным мертвецам без тебя!»— дразнил он Маро, весело скаля свои гнилые черные зубы. У него были огненно-рыжие волосы, на его плечах и лопатках тоже пушилась рыжая шерсть (и летом и зимой он ходил голым по пояс). Маро не боялась Ягора — с какой стати она стала бы его бояться? Он рыл могилы, она причитала над мертвыми — они давно привыкли друг к другу. И все-таки в тот день у нее душа ушла в пятки. Ягор стоял на дне свежевырытой могилы, и Маро его не сразу заметила. «Бах!» — крикнул он, и его рыжая голова высунулась из ямы так неожиданно, словно из-под земли вырвалось пламя. «Чума тебе в глотку… как ты меня напугал!» — как взрослая, выругалась она. «Спускайся сюда, я тебе кое-что покажу…» — сказал Ягор. «Что ты можешь мне показать?» — заинтересовалась Маро. «Спустишься, увидишь!» — пообещал Ягор. Вот она и спустилась… Руки Ягора были горячи и пахли землей. Маро было неудобно лежать, у нее заболела шея. «Слово хоть кому скажешь — заживо схороню!» — пригрозил ей Ягор. «Не понимаю, как мертвец такую тесноту выносит…»— удивилась она. Ягор засмеялся и, ухватив Маро под мышки, помог ей выбраться из могилы. Настоящий страх пришел к ней потом, во сне — ей снилось, что Ягор, связав ей ноги веревкой, тащит ее в могилу. Маро пыталась кричать, но ее рот был зажат горячей, пахнущей землей рукой Ягора, и она задыхалась. Чуть свет она побежала на кладбище — живой Ягор был все-таки лучше приснившегося. Теперь она уже не оплакивала беспризорных мертвецов, а забравшись на чей-нибудь могильный камень, тихо и покорно ждала, не зная, с какой стороны высунется из земли огненнорыжая голова Ягора. А потом он вдруг пропал — как в воду канул! Целый год она зря ходила на кладбище — люди умирали по-прежнему, их по-прежнему хоронили; но теперь хоронили их другие могильщики, а Ягора среди них не было. «Да ну его к лешему!» — одинаково отзывались о нем все. Потом они с отцом переселились в этот монастырь; и, когда монастырь преобразовали в лазарет, она успокоилась. Ей было уже не до Ягора — теперь она целыми ночами ухаживала то за одним, то за другим больным; и это ей так нравилось, что она могла бы не спать хоть целый месяц. С больными она не чувствовала себя ни отверженной, ни униженной. «Сестрица, сестрица!» — звали ее со всех сторон обожженные огнем, продырявленные пулей, изрубленные топором мужчины; и она без отвращения смывала их гной, желчь, запекшуюся кровь, выносила их горшки, ела остатки их пищи и была счастлива тем, что на свете есть люди еще несчастнее ее. То, чему ее научил Ягор, эти люди умели делать тоже, — сгорая в жару лихорадки, мыча от боли, они укладывали ее в свои постели, исступленно целовали ее, лизали ее руки, хвалили и прославляли ее, а потом покорно и безмятежно, как дети, засыпали у нее на груди, на время позабыв свою боль, на время выздоровев. Один из них так и умер в ее объятиях; прохрипев «спасибо тебе, сестра…», он испустил дух, и ее застали в постели с мертвым; она не решилась уйти от него, пока он не остыл окончательно. А потом собственный отец, заманив ее в подвал, где он мастерил гробы, погнался за ней с молотком в руках. Она была хромой, но так ловко перепрыгивала через гробы, что ей самой стало смешно: казалось, отец играл с ней в пятнашки. Наконец старик устал, отчаявшись швырнул в нее молотком и, сев на первый попавшийся гроб, заплакал. «Ты у меня одна, сама знаешь, — бормотал он, всхлипывая как ребенок, — зачем же ты меня убиваешь, зачем ты меня позоришь?» — «А зачем я хромой родилась?» — насмешливо торжествовала Маро. Ей казалось, что отец прикидывается и плачет лишь для того, чтоб приманить ее. Поняв, что он не придуряется, она, сама не зная почему, вдруг разъярилась, рассвирепела и так сильно толкнула хнычущего старика, что тот свалился в открытый гроб. Она сама удивилась своему поступку, хоть и чувствовала, что без этого задохнулась бы от ярости, — сделав же это, она быстро успокоилась, помогла дрыгавшему ногами отцу вылезть из гроба и, что-то напевая, ушла, заковыляла по лестнице подвала. После этого отец оставил ее в покое, поняв, видимо, что она только для могильных ям да постелей больных и годится. Родившись хромой, она с самого начала была отверженной в мире здоровых, нормальных, у которых ее вид неизменно вызывал самый веселый смех и шутки. «Ну подскочи, подскочи еще разок!» — кричали ей бездельники-мальчишки каждый раз, когда она шла по улице; и она, гордо, лучезарно улыбаясь, хромала еще сильней, возбужденная сознанием собственного уродства и ненависти всех окружающих.

36
{"b":"554527","o":1}