Литмир - Электронная Библиотека
A
A

15

Рассвет еще не скоро. Вдали, над Алазанской долиной, у тьмы багровый оттенок: вот уж целую неделю жгут остатки жнивья, и запах дыма, особенно в ветреные дни, доносится и сюда. Все вокруг пропитано этим запахом и комариным писком. Ветер постепенно крепчает, и дряблая, сухая пыль слепит глаза, лезет в рот — поэтому, вероятно, все вышедшие из дому ни свет ни заря точно онемели. Ожидающие поезда прижимаются к вокзальной стенке, кажутся затерянными среди своих корзин и узлов; с наветренной стороны они прикрыли лица шапками или платками, как бы не желая глядеть на что-то страшное. Это — единственная заасфальтированная площадка во всей Цнори, островок асфальта в океане высохшей, истощенной земли, столь, однако, малый, что ветру вовсе не трудно засыпать его густыми волнами пыли. В тревожной темноте замерла тень пустого поезда; из Тбилиси он пришел меньше часу назад, и до его обратного отправления еще далеко. Сидящим на асфальте придется долго мучиться и ждать, но если уж они решились ехать и покинули дома чуть ли не за сутки до отправления, то ждать они предпочитают тут, возле поезда, чтоб не проводить весь этот и без того пропавший день в тревоге и смятении. Поезд приучил всех к тому, что, не опередив других, не получишь ничего: ни билета, ни даже места на этом кусочке асфальта, уродливо прилепленном к земле, словно сургучная печать к посылке…

Еще рано. Скоро прибудет дилижанс из Сигнахи, а потом и из Телави. Они привезут пассажиров, а тех, кто закончил свое путешествие, тех, кто приехал утренним поездом, развезут по деревням, по домам. Александру и Марте дилижанс ни к чему, они почти уж дома — до дому им всего километров пять, и пройти их пешком даже приятно. Но надо дождаться рассвета: Александру не хочется вести Марту к родному дому впотьмах. Другая часть рано вышедших из дому людей торопится на рынок. Осторожно, робко постукивают копытами по остывшей пыли ослы; то там, то тут мелькают красные глазки зажатых в кулаках толстых, по-деревенски щедро набитых самокруток. Темные проулки пропитаны запахом дыма — вдали, в Алазанской долине, горит жнивье, и красные отблески огня отражаются в темном небе. По воскресеньям в Цнори большой базар, по воскресеньям больше народу сходит и с поезда; но и в этой мирной — суете и шуме есть что-то тревожащее, беспокоящее, настораживающее — и человек, как всякий другой зверь, опасен, пока его не увидишь, не заглянешь ему в глаза! Постукивая копытами, урча брюхом, идут тяжело нагруженные ослы; базарная площадь незаметно наполняется людьми и скотом. Бесшумно, но поспешно развязываются узлы, мешки, корзины; на еще сырые прилавки выкладывается выращенный обильным потом и надеждой урожай. Пока, однако, ничего не видно: стоит еще густая тьма, все происходит во мраке, как смена декораций на сцене, во время которой зритель не различает ничего, кроме суетливого мелькания теней; и все-таки он знает, чувствует, что, когда зажжется свет, глазам его предстанет зрелище новое и неожиданное. Раздраженные запахом дыма, комары залетают под навесы лавок, тянутся к потным затылкам людей, жаждут человеческой крови — ничего вкусней этой крови для них нет, за одну ее капельку им и помереть не жаль. Комары тянутся к затылкам, потому что руки людей все время в движении, и им не до комаров; выкладывая товар, надо опередить соседа, занять побольше места на прилавке; и комары с приглушенным сладострастным писком припадают к узенькому, голому, ничем не защищенному месту между волосами и воротником. Разве может чесать себе затылок хирург, у которого обе руки погружены во внутренности пациента? Люди на рынке — тоже своего рода хирурги и, склонившись над своими открытыми мешками и корзинами, даже не чувствуют, как острые хоботки комаров выкачивают, высасывают капли драгоценной крови. У Александра и Марты ни на вокзале, ни на рынке дел нет, и медлят они лишь в ожидании рассвета — до дому отсюда километров пять, идти им не больше часу, так что спешить некуда. Их никто и не ждет; им никто не сказал, чтоб они были дома тогда-то, в таком-то часу. «Покажу ей только дом, и тут же уедем, ничего нам от них не нужно! Пусть только посмотрит… знает хоть, как он выглядит…»— думает Александр. Под мышкой он тащит свой свернутый тулуп, а тулупчик Марты все еще на ней; он подпоясан веревкой, а подол волочится по земле. И дядя и племянница могут показаться цыганами — на людей, имеющих дом и семью, они не похожи нисколько. Видя Марту даже спиной, Александр улыбается. Марта, как лисенок из норы, с любопытством выглядывает из мохнатого воротника тулупа, в котором ее лица почти не видно. Теперь-то им хорошо, теперь они везде, куда б ни пошли, дома! Жалеть их не приходится: они вернулись, со всем рассчитались, от всего освободились и с завтрашнего дня начинают новую жизнь. Марте, впрочем, нужно сегодня же начать привыкать ко всему здешнему, привыкать чувствовать себя дома, среди своих, избавляться от своей отчужденности, скованности, а главное, сразу же, с самого рассвета, твердо убедиться в своей правомочности на этой земле, в том, что место под этим небом для нее предусмотрено заранее, что в каждом выпеченном тут хлебе, в каждой заквашенной тут банке кислого молока есть и ее доля! Движущаяся, потная тьма сопит, шуршит, как одушевленное существо, становится еще туже и гуще, еще больше наполняется тенями людей и скотины. Внезапно все вокруг оглашается визгом свиньи, звучащим, как сигнал к началу представления. «Мы дома, девочка… мы спаслись!» — мысленно говорит Александр, глядя на Марту через плечо, но и без этого всем телом ощущая, что она спокойно, деловито идет за ним, как жеребенок за кобылой. Постепенно из тьмы выплывает привязанный к засохшей шелковице осел. Неподвижный и оцепенелый, как статуя одиночества, он стоит не моргая, как бы не чувствуя ни ветра, ни пыли, лишь его шерсть с наветренной стороны чуть-чуть вздыбилась, приподнялась. Подойдя к ослу, Александр разглядывает его так внимательно, словно это и в самом деле статуя или словно он, кахетинец, впервые в жизни видит осла. Марта стоит в стороне, она потонула в своем тулупчике, видны лишь ее огромные светящиеся глаза. Дядя с племянницей долго молча глядят друг на друга; наконец оба улыбаются. «Подсадить тебя?» — спрашивает Александр. Марта отрицательно мотает головой. Бросив наземь тулуп, Александр освободившейся рукой гладит осла по жесткому загривку. Осел отворачивается, избегает руки Александра; возможно, что ласка и сочувствие чужого человека его даже раздражают. Если так, то он прав: не человек ли привязал его к этому сухому дереву? Сочувствие имеет смысл, лишь когда сочувствующий ничем с твоим несчастьем не связан, никак к нему не причастен, — у животных оно, видно, тоже так. Но Александр этого еще не понял и вновь хватает осла за загривок. Осел вынужден отступать, обходить дерево, потому что он привязан и совсем уйти отсюда не может! Веревка обвивается вокруг дерева, становится все короче; осел невольно подымает голову. «Не мучь его!» — кричит Марта. Увидав оскаленные желтые зубы осла, Александр нехотя убирает руку. Он хотел не мучить, а приласкать осла, но и осел его не понимает. Александр все еще улыбается, сейчас, однако, уже растерянно, сконфуженно: его смущает, что животное готово скорей удавиться, чем терпеть его ласку. Сейчас, в последний миг очищения, когда кончаются бессмысленная дорога, давящая душу неопределенность, угнетающий страх, одиночество, у него вдруг портится настроение из-за дурака осла! «Такой уж он ишак… волчья сыть…» — успокаивает его хозяин осла, неожиданно появившийся словно из-под земли; до этого ни Александр, ни Марта его не видели. «Тебя ж ласкают, балда!» — говорит он, с силой шлепнув по крупу осла. Осел снова подается вперед, его задние ноги подкашиваются, веревка укорачивается еще больше, и он все так же скалит зубы, как бы со смехом извещая небо о своем бессилии. «Твоего осла нам придется забрать, — сердито говорит Александр. — Я его не ласкаю: я его краду!» — «Забирай… ради бога, избавьте меня от него! — отвечает хозяин осла, и в его голосе звучит улыбка, ласка, желание поддержать шутку. — Если у тебя нет денег, бери даром. Меня он все равно не уважает… не научил, не сумел!» — «А что, если у меня есть деньги, а тебе я не заплачу? Все равно отдашь?» — пристает к нему Александр, сам не понимая, зачем это делает, чем провинились перед ним то ли осел, то ли его хозяин. «Ну, это уж разбой… — смеется хозяин осла. — Ладно, не плати… на него ж эти деньги и потратишь!» — «А может, я и есть разбойник?» — не отстает Александр вместо того, чтобы взять Марту за руку и уйти; но именно потому, что Марта его слушает, он и сам не знает, что говорит, к чему затеял эту распрю с крестьянином, почему ему кажется, что, подняв сейчас с земли свой тулуп и отойдя прочь, он унизился бы в глазах Марты. «Добро должно быть врожденным…» — по-змеиному шипит кто-то ему на ухо, и он раздражается еще больше, становится еще злей! «А может, я и есть разбойник!»— кричит он хозяину осла. «Ну да-а…» — спокойно отвечает тот, и его доверчиво улыбающиеся глаза по-деревенски долго вглядываются в Александра. «Да или нет — это ты узнаешь после! Ты мне скажи: что б ты в таком случае сделал? А? Что б ты сделал, я тебя спрашиваю?» — не отстает Александр. Стоящая в стороне Марта терпеливо ждет дядю. «Да накормил бы я тебя прежде всего…» — отвечает хозяин осла. «А не будь я разбойником, ты б меня не накормил?»— продолжает Александр, все больше поддаваясь искушению что-то доказать Марте, стоящей за его спиной, тонущей в своем тулупе, выглядывающей из его мохнатого воротника, словно маленький лисенок. Искушение это глупо, наивно, смехотворно, но неодолимо — избавиться от него так же немыслимо, как от наглого ребенка хозяев дома, которого ты вынужден не просто терпеть, но и посадить себе на голову, если уж с самого начала, желая восхитить родителей своей добротой и чуткостью, не смог внушить ему уважения к себе, заставить его понять, что ты — взрослый! «Значит, не будь я разбойником, ты б меня не накормил?» — повторяет Александр. «Тоже накормил бы…» — улыбается хозяин осла. «Стало быть, тебе безразлично, разбойник я или нет!» — улыбается и Александр, но его улыбка суха и зла, словно его окончательно загнали в тупик, «А мне-то что? Есть разбойники, а есть и дураки вроде меня…» — отвечает хозяин осла; но сейчас видно, что все эти шуточки ему несколько уж поднадоели. Хорошенького понемножку; на рынок он приехал не лясы точить, а дело делать! Товар свой он оставил прямо на прилавке — лишь крестьянский инстинкт подсказал ему сходить посмотреть, как там его ослик; и слава богу, что пришел, не то этот однорукий верзила так и бросил бы его с туго затянутой на шее петлей… Сейчас он быстренько распустит веревку и вернется к прилавку: вот-вот должны уж появиться покупатели, и, если первый покупатель пройдет мимо него, торчать на рынке придется до вечера, такова примета! Об одноруком верзиле он уж и не помнит: думая только о покупателях, он одновременно толкает осла рукой, чтоб, обведя его вокруг дерева, расслабить веревку, поставить его как следует. Осел этот, плох он или хорош, — его спутник, его товарищ, и им еще немало идти вместе; а с этим одноруким они бог весть когда встретятся, да и встретятся ли вообще? Так что он несколько удивлен, когда однорукий вдруг спрашивает: «А сам-то ты разбойником стать мог бы?» Он глядит на однорукого растерянно, без улыбки, лишь потом ему вспоминается вся беседа. «Без меня в них нехватка, что ли? — нехотя, недовольно отвечает он, продолжая думать о своем, насущном, вечном… — Намедни тут одного убили. На месте прикончили. Тоже на базар вышел… вроде тебя вот! — оглядывает он Александра, словно лишь сейчас впервые заметив его. У крестьянина глубокие, грустные глаза; ему достаточно разок взглянуть на человека, чтоб составить себе о нем несокрушимое мнение. — Э-эх… нынче и разбойник уж гроша медного не стоит! И разбойника жаль…» Обойдя вокруг шелковицы, осел останавливается там же, где стоял прежде, до того, как Александру вздумалось приласкать его; его веревка свободно лежит на земле. «Вот тут и стой!» — говорит ему хозяин и уже любовно, ласково, дружески гладит его по крупу. Потом он, не попрощавшись со своим новым знакомым, возвращается к прилавку: словно они члены одной семьи и через минутку-другую непременно увидятся вновь. Александр глядит на Марту. Марта стоит неподвижно, по ее лицу не разберешь, нравится ей тут или не терпится поскорей тронуться в путь. Дядя и племянница одновременно улыбаются. «Пошли, посмотрим, чего он там продает…» — говорит Александр. Понемногу возникают из тьмы прилавки, их разделяет синеватый, пушистый воздух. На столбах прилавков, словно бусы дикарки, висят нитки сушеных персиков и инжира. Обычное утро кахетинской осени… Впрочем, его и утром-то еще не назовешь: ленивая, липкая, как патока, будоражащая мошкару и комаров тьма стала чуть пожиже и, как бы найдя узенький сток, медленно, незаметно стекает по нему в преисподнюю. В руках дяди и племянницы — по банке простокваши, которую они с аппетитом едят прямо из банок… остановившись возле прилавка, они на ходу завтракают прохладной, сытной простоквашей. «А ты, доченька, чья будешь?» — спрашивает Марту продающая простоквашу старуха. Стирая простоквашу, капнувшую на ее тулупчик, Марта вопросительно глядит на дядю. «Моя… наша!» — отвечает тот. «Любишь простоквашу?» — не отстает старуха. «Не знаю!» — мгновенно отвечает Марта. «Как так не знаешь? Ты уж не маленькая…» Старуха, кажется, вдруг влюбилась в закутанного в грязный тулупчик ребенка, — должно быть, этот чужой ребенок напомнил ей собственных внуков, которых она утром оставила спящими, заставил ее почувствовать, как она уж по ним соскучилась! «Простоквашу она ест впервые в жизни», — поясняет Александр. «Как же это ты, бедненькая?» — искренне сокрушается старуха.

85
{"b":"554527","o":1}