Литмир - Электронная Библиотека
A
A

О порке мальчиков узнала, разумеется, вся Уруки (не зря же Гарегин хвастался, что если у него в лавке топнуть ногой, то слышно будет и в Багдаде). Поэтому тишина, воцарившаяся в доме Макабели после этого события, мучила всех — все сгорали от любопытства узнать, что же все-таки происходит в стенах этого дома-крепости! Но когда оттуда донесся звук гармошки, люди пожали плечами, махнули рукой и всю эту историю временно забыли…

«Музыку» Кайхосро купил специально для мальчиков; он повесил ее на дверях уборной, и им было запрещено входить туда без нее, чтоб они ни секунды не могли «думать о всяких там штуках» и «не стали паскудничать». Мальчики, ежеминутно чувствовавшие на себе строгий, пристальный взгляд деда, вынуждены были это требование выполнять: «музыка» висела на дверях уборной, как гусеница на листе, и вскоре все привыкли и видеть, и слышать ее. Теперь, правда, ребята с каждым днем все больше замыкались в себе, стали меньше есть, меньше играть — зато они беспрекословно выполняли все требования и поручения взрослых, и установившиеся в семье порядок и дисциплина, приятно напоминавшие Кайхосро жизнь в казарме, понемногу его успокоили. Больше всего от «вразумления» братьев пострадала Аннета; теперь они с ней уже не дружили, да и вообще не замечали ее, если только она не вертелась у них под ногами нарочно. Постепенно и она отвыкла от братьев, стала даже немного побаиваться обоих вечно нахмуренных и молчаливых мальчиков, в присутствии других переговаривавшихся друг с другом только взглядами. Особенно страшно бывало Аннете по ночам, когда, оставшись вдвоем с Асклепиодотой, она слышала приглушенный шепот братьев, доносившийся из соседней комнаты и казавшийся поэтому еще таинственнее и тревожней, внушавший ей какие-то ужасные видения. О чем они шепчутся, Аннета, конечно, не знала; но она боялась этого загадочного шепота, от которого темнота дома в бесконечные деревенские ночи казалась ей еще безлюдней и страшнее. Крепко прижимая к груди свою единственную неразлучную подружку, она долго не могла уснуть, напуганная своими смутными, неопределенными детскими ощущениями. Бом-ммм, бом-ммм, бом-ммм! — били огромные, как шкаф, часы, напоминая семье Макабели о течении времени: и их звук делал дремотную тишину темного дома еще глубже и напряженней.

В одну из таких ночей Аннета проснулась, как громом пораженная: испугавшись чего-то еще во сне и застыв, как Асклепиодота, она не могла понять, что с ней случилось, где она находится и во сне все это происходит или наяву. Весь дом, кроме ее комнаты, был залит ярким, как в новогоднюю ночь, светом. Стены гудели и тряслись, какие-то люди без конца бегали взад-вперед, «Скорей, скорей!» — громко кричала мать; и пугающе грохотал уроненный или брошенный кем-то на пол таз. Потом в комнату ворвалась Агатия — она зажгла лампу и, присев на постель к Аннете, стала так усердно и неловко ее успокаивать, что та испугалась еще больше и закричала. Потолок над головой раскрылся, показались звезды, стекло лампы с оглушительным треском лопнуло, освободившееся пламя поднялось выше человеческого роста… Аннета потеряла сознание. Придя в себя, она увидела мать и обрадовалась. Мать сидела у ее изголовья и беззвучно плакала. Заметив, что Аннета пришла в себя, она растерянно улыбнулась девочке, поправила ей одеяло, прижалась губами к ее щеке и, всхлипнув, сказала: «Не бойся — кажется, спаслись…»

Взрыв, сам по себе не такой уж сильный, имел, однако, последствия весьма прискорбные. Хуже всего было, конечно, то, что пострадали сами ребята. Оба они, правда, остались живы; но пережитые ими в ту ночь ужас, боль, сознание собственного бессилия, подобно невысказанной злобе, подобно невыпущенному гною, навсегда залегли в душах обоих — в душах, где мир еще не возник, где царили первозданный хаос и темнота. Ясное дело, они мстили деду, то есть хотели отомстить, и поэтому вздумали взорвать свинарник, в котором он ежегодно откармливал свою свинью, потирая руки от удовольствия, когда стенки клети угрожали вот-вот треснуть, не выдержать напора боков чудовищно раздавшегося животного. Кто знает, сколько ночей не спали выпоротые дедовым ремнем мальчишки, прежде чем их выбор остановился именно на свинарнике? Главным-то для них было не свинарник взорвать, а как-то выразить свое возмущение, показать старшим, что они не намерены молча подчиняться любому произволу и бить себя по голове не позволят никому! Взрывом этим они как бы только еще предупреждали старших, обещали им новые, еще более сильные взрывы. Так что вполне возможно, что они и случайно, лишь в темноте и спешке подсунули коробку с порохом именно к свинарнику, совсем забыв, что и там находится живое существо — глупая, но ни в чем не повинная, огромная, как бегемот, свинья. Главным для них был сам взрыв, сам гром взорвавшегося пороха, который хоть на миг оглушил бы дом, заставил бы всю деревню вскочить на ноги, взбудоражил и напугал бы всех: в действительности — то есть в воображении мальчиков — гром этот был бы их голосом, голосом выпоротых ремнем деда, голосом оскорбленных «музыкой»! Так это и должны были понять все прочие (так это, впрочем, все и поняли. «Это бунт — и, я бы сказал, кровавый…» — заметил на следующий день их деду отец Зосиме). Ибо не будь их или будь они другими людьми — тогда не было б и взрыва полуотсыревшего пороха, в конце концов, с четвертой попытки, все-таки грохнувшего, как оно и было задумано мальчишками, у которых, если б это понадобилось, хватило бы терпения не на четыре, а на сто четыре попытки. Они достали все: и порох, и керосин, и клубок шпагата, и спички; и в час, когда и природа и люди крепко спали, заговорили они — заговорили языком взорвавшегося пороха, которому они поручили громко крикнуть, что ни беспричинной порки, ни издевательства не простят, не оставят безнаказанными никому — ни деду, ни отцу небесному! В полночь они украдкой вынесли из спящего дома заранее припасенные под их постелями порох, керосин, шпагат и спички и, промелькнув в темноте словно привидения в белых рубашках, присели на корточки в конце двора, возле свинарника. Смоченный в керосине и привязанный к коробке с порохом шпагат поджигал Нико. «Давай скорей… керосин же сохнет!» — нетерпеливо шептал Александр; но спички в руках Нико ломались или без толку терлись о коробку. И все-таки ему трижды удавалось поджечь смоченный в керосине шпагат — и трижды братья, затаив дыхание от волнения, видели, как синеватое пламя, пританцовывая, словно дагестанский канатоходец, почти у самой цели гасло, шипя и распространяя в ночном воздухе запах паленой пеньки. Тогда-то взяли верх детское нетерпение и дурь, а может, и тщеславие, и Александр, выхватив из рук брата спички и залив коробку с порохом остатками керосина, бросил горящую спичку прямо в нее. Взрывная волна опрокинула и Нико, находившегося значительно дальше от места взрыва; переворачиваясь в воздухе, он успел все-таки заметить, как взлетели в небо расщепленные и загоревшиеся доски свиной клети и в ослепительном свете мелькнула похожая на заснеженный холм белая свинья Кайхосро. Ей не опалило ни шерстинки, но гром взрыва и непривычно яркий свет на миг вывели из постоянного оцепенения и ее, и она, в знак неудовольствия, коротко, злобно хрюкнула. А у Александра, с головы до ног залитого кровью, левая рука висела буквально на ниточке…

Руку ему отняли выше локтя, и, когда худой и бледный Александр вышел из больницы, Аннета с трудом его узнала, хоть ей и было известно, что теперь у него одна рука, — она никак не могла мысленно связать этого бледного, смущенного, как-то неприятно, пугающе сузившегося мальчика с тем Александром, которого она знала раньше. Он слегка, натянуто улыбнулся ей, словно ему трудно было шевелить губами, и, не сказав ни слова, сел в коляску. Все молчали: говорить не осмеливался никто. А ведь когда они ехали в больницу, Аннета воображала, что Александра, которого они так давно не видели, все встретят радостным шумом и сам он тоже крепко прижмет их к груди (единственной рукой?), расцелует их, обрадуется встрече с родными, по которым он, должно быть, так соскучился! Но ничего похожего не произошло — они просто сели в коляску и поехали домой. С одной стороны сидели Кайхосро, Нико и Аннета, с другой — Петре, Александр и Бабуца. Сидя между родителями, Александр казался совсем жалким, как бы не помещался между ними, не мог расправить плечи. Шестеро родных друг другу людей, плотно сжав губы, растерянно глядели друг на друга, а коляска медленно, легко катилась по дороге, покрытой белой, горячей от солнца пылью, и непрерывный, однообразный стук лошадиных копыт не нарушал царившего в коляске молчания, а делал его еще напряженней. Вдоль дороги, на изрезанных дождевыми канавками обрывах, переплетались друг с другом кусты шиповника, терна, ежевики, на колючих, слегка покачивавшихся ветках которых кое-где еще чернели запыленные, покрытые мелкими бородавками ягоды; порой проглядывали и красные цветки граната, и их отсветы на мгновение освежали лица сидевших в коляске. Дорога была усеяна выветрившимися, похожими на засохшую сдобу коровьими лепешками. Внезапно чирикал дрозд или начинал смеяться проказник скворец, и раскаленный воздух над плавно катившейся коляской ослепительно мерцал. Порой дорога вдруг обрывалась, и коляска тарахтела по усеянному галькой дну пересохшей реки; тогда сидевшие в ней еще тесней прижимались друг к другу. В высохшем русле реки лишь кое-где виднелись маленькие мутные лужицы, вокруг которых лежали огромные, грязные буйволы, с библейским спокойствием сторожившие эти жалкие остатки исчезнувшего до следующей весны потока. Потом вновь начиналась дорога, и коляска так же легко, так же плавно и бесшумно катилась по горячей, мягкой пыли, и вдоль дороги опять неспешно, убаюкивающе мелькали одинокие, как бы удивленные деревья и маленькие кладбища с замшелыми каменными плитами, козы с оттянутыми сосцами, почти вертикально стоявшие на крутых горных склонах, и валявшиеся под заборами свиньи, мальчишки, плескавшиеся в каменных бассейнах родников, и женщины в черном с кувшинами на плечах, подметенные и обрызганные водой дворы и балконы с точеными перилами, накрытая косынкой колыбель под деревьями и прижавший голову к стене осел с волочащимся по земле, словно пятая нога, срамом. А потом опять тянулись кусты терна, ежевики и шиповника; на хмурые лица сидящих в коляске опять ложились огневые отсветы цветков граната; и опять без конца пели кузнечики, и в коляску, как золотой камушек, врывалась блестящая, пушистая пчела.

35
{"b":"554527","o":1}