— Россия тоже победит, — сказал Филиппо.
— О, Россия! — сказал солдат.
— Россия не такая, как Америка, — заметил я.
— Да, — согласился солдат, — Россия совсем другое дело.
Дядя сидел дома и с утра до ночи слушал радио.
— Сукины дети, — ругался он, — кто знает, куда они его дели.
— Да заткнись ты, — иногда взрывался отец. — Тебе все еще охота наряжаться клоуном, мало тебе того, что он натворил.
— А что он такого натворил? — спрашивал дядя. — Италию уважали, перед ней трепетали. Жизнь была хорошая. Порядок был. Ты ведь и сам клоуном наряжался и утверждал, что он был великим человеком. Чем же он тебе насолил вдруг, ну чем?
— По-твоему, война, которую он развязал, пустяки? — отвечал отец. — Конечно, для тебя это пустяки, ты прав, на войне другие маются, а тебе от нее ни холодно, ни жарко...
Как-то вечером по радио выступил Орландо[17], он сказал, что снаряды, летевшие из Сицилии в Калабрию, служили связующим звеном между Сицилией и Италией, этот образ остался у меня в памяти.
Отец говорил:
— Орландо великий человек.
Дядя не соглашался:
— Как же, как же, он спасет Италию, этот старик, впавший в детство, держи карман шире.
— Да, — настаивал отец. — У этого старика голова на плечах, а вот дуче твой псих, в сумасшедшем доме ему место, так даже Боккини считал, он однажды по секрету сказал это Чиччо Карделле, который большая шишка в министерстве.
— Ишь ты, — не сдавался дядя, — он мне говорит о Боккини. Сплошные предатели, вот кто они все.
— Все его предавали, — возвышал голос отец, — ты один не предавал. Да и как ты мог предавать его, прилипнув задницей к этому креслу и вопя что ни праздник: «Дуче! Дуче!»?
— Да не ори ты, — просил дядя, — а то услышат на улице. При той должности, какую я занимал, меня заберут и увезут прямо в Орано, неизвестно еще, довезут ли, ведь им ничего не стоит сбросить меня в море по дороге.
Дядя прямо заболел от страха, я пользовался этим его состоянием, чтобы немного позабавиться. Я принимался петь: «Дуче, дуче, погибнем за тебя!» — и дядя лез на чердак, где я горланил, и говорил:
— Паршивец, неужели ты не понимаешь, что подводишь меня? Ведь меня в Орано увезут!
Я начинал хохотать, и тогда он напускал на себя торжественность:
— Италия плачет, а ты ржешь. Да пойми же ты, у нас враг в доме...
Американского солдата звали Тони, он родился в Калабрии, а в Америку его увезли, когда ему был год, теперь он ждал отпуска, чтобы съездить в Калабрию, там в небольшом городишке у него жили родственники. Американцы уже были в Калабрии, «связующее звено» сыграло свою роль.
Я спрашивал, любит ли он своих калабрийских родственников, я хотел узнать, могли ли моя тетя и ее дети любить меня и мою мать. Тони ответил:
— Они бедные.
Я спросил:
— Какие бедные? Мы, по-твоему, бедные?
— Они беднее вас, — ответил Тони, — они спят в одной комнате с овцами, дети ходят босиком.
— А ты посылал бы им деньги из Америки, — посоветовал Филиппо, — и они покупали бы ботинки.
— Я несколько раз посылал, — ответил Тони.
— Теперь вот война кончится, — сказал я дипломатично, как будто все зависело от Тони, — и американцы привезут ботинки для всех, ботинки и хлеб, целые пароходы придут.
— Американцы работают, — сказал Тони, — они работают, и у них есть ботинки, есть красивая одежда, хорошие дома и машины, а итальянцы не хотят работать.
— Я хочу работать, — заметил Филиппо, — и мой отец работает. Отец говорит, что это богатые отнимают у нас хлеб.
— Вот ты и должен работать, чтобы стать богатым, — заявил Тони, — в Америке все работают и становятся богатыми.
— У моего отца есть дядя, — сказал я, — который не работает и все равно богатый.
— Здесь никто не работает, — сказал американец, — ни богатые, ни бедные. Для богатых тут благодать, лучше даже, чем в Америке.
— Я бы хотел поехать в Америку, — признался я. — Заработал бы денег и потом вернулся бы, купил бы себе хорошую машину и вернулся бы.
— А я бы не поехал, — заявил Филиппо. — После войны не будет больше богатых.
— Будет еще больше, чем раньше, — сказал Тони, — причем те, кто были богатыми, сделаются еще богаче, и никто по-прежнему не захочет работать.
— Но разве вы не прогоните фашистов? — удивился Филиппо. — Если вы их прогоните, наступит социализм.
— Мы воюй, а вы потом социализм устроите, — сказал Тони. — Нечего сказать, в хорошем мы выигрыше будем. На этот счет я бы кое с кем потолковал.
— Это с кем же? — поинтересовался я.
— С одним человеком в Америке, — ответил он.
Вечером зазвонили колокола; моя мать подумала, что где-то пожар или еще какое несчастье, но с улицы крикнули, что заключено перемирие, мать начала молиться, благодаря бога за то, что многие дети останутся в живых. Дядя нервно расхаживал по комнате, приговаривая:
— И что они себе думают, эти немцы, хотел бы я знать. Этого нам только недоставало! Если же немцы считают так же, как я, тогда я хотел бы поглядеть на этого хрена Бадольо и заодно на другого — на шибздика, этого предателя.
Мой отец говорил:
— А ты где был? Взял бы да и пошел продолжать войну, то-то кукольный театр был бы! Честь, союз, дружба... Прихвати с собой сабельку и наведи там порядок.
Воспользовавшись тем, что спор становился все оживленнее, я выскользнул из дому. На площади толпился народ — перед церковью св. Анны, единственной церковью, которая не участвовала в хоре колоколов, люди требовали, чтобы священник велел звонить, а тот, высунувшись из окна, кричал:
— По-вашему, это праздник, да? Неужели вам не ясно, что мы проиграли? Поимели бы совесть!
В конце концов у кого-то лопнуло терпение, и он выстрелил в колокол, на что священник завопил: «Разбойники!» — и поспешил захлопнуть окно.
Дядя заявил потом, что в нашем городе всего двое мужчин — он и священник из церкви св. Анны.
Тони был высоким блондином, моему отцу не верилось, что его родители— калабрийцы, все калабрийцы, которых знал отец, были малорослыми и черноволосыми, а по дядиным словам выходило, что все калабрийцы— тупицы, что Италия огромная страна, но калабрийцы — тупицы, сардинцы — продажные шкуры, римляне — плохо воспитаны, неаполитанцы — побирушки...
По воскресеньям Тони ходил к мессе, и, когда все вставали, видно было, что в нашем городе нет ни одного человека такого высокого роста, как он. После мессы, где он принимал причастие, мы шли с ним в кафе. Мы спрашивали, есть ли церкви в Америке. Тони говорил, что церкви есть и что люди в Америке религиозней, чем у нас. Еще мы спрашивали, что делается в Америке по воскресеньям. Слова Тони рисовали перед нами грустную воскресную картину: для нас воскресенье — это площадь, забитая народом, лотки и голоса продавцов, а американцы искали уединения и тишины — на охоте или на рыбалке.
— А ребята чем занимаются? — интересовались мы.
— Играют в разные игры.
— Моя тетя, — сказал я, — однажды прислала мне роликовые коньки. А на что они мне? Когда я захотел покататься на них, я чуть башку не разбил.
— Здесь коньки ни к чему, — согласился Тони. — Не те дороги.
— А в Америке какие дороги?
— Широкие и ровные, — ответил он. — По ним не меньше десяти машин в ряд едут, и пыли нет.
— В Америке, — сказал Филиппо, — поезда даже под землей ходят и даже по воздуху. Вот бы прокатиться на таком, только не под землей, а по воздуху.
— А ты, часом, не спутал поезд с самолетом? — спросил я. — В жизни не слыхал, чтобы поезда летали.
— Да нет же, они не летают, — объяснил Тони. — Для них построены высокие железные мосты, и поезда идут по этим мостам. Мосты высокие, и поезд идет над городом.
— Прямо над домами? — поразился я. — А что, если он упадет?
— Как же он упадет? — спросил Филиппо. — Мост-то железный. Спорить готов, ты бы испугался сесть в такой поезд.