Само собою разумеется, что, при появлении в дому трех настоящих знаменитостей, гомеопатическая знаменитость должна была стушеваться… Гомеопат обратился в постыдный бег… но после кончины моего брата, он всем рассказывал, что Каратыгин остался бы жив, если бы ему не помешали аллопаты! После энергических мер — шпанских мух, пиявок и лекарств, больной почувствовал некоторое облегчение. Он вскоре пришел в сознание.
Открыв глаза, он увидел подле себя Буяльского, протянул ему руку и сказал: «А! Илья Васильевич, здравствуйте!» Буяльский начал его осматривать, раскрыл ему грудь и, желая его успокоить, с улыбкою сказал ему: «Эх! какая богатырская грудь! какие славные мускулы… С таким жизненным запасом дело еще не потеряно. Когда горит здание, надо действовать ведрами и ушатами, а не спринцовками; мы, с божиею помощью, починим вас». Когда ушел Буяльский, я поцеловал брата и сказал ему:
— Теперь пойдет дело на лад, ты скоро поправишься.
— Да я в этом и не сомневался, — отвечал он.
А смерть уже придвигалась к его изголовью.
Временное облегчение было непродолжительно; к вечеру он снова впал в забытье. На эту ночь я оставил при нем двоих сыновей моих, которые давали ему лекарства, наблюдали за ним и записывали, каждые десять минут, обо всем, что происходило с ним в продолжении всей ночи. Сын мой Петр сказывал мне потом, что под утро, когда он отошел от кровати за лекарством, брат мой, безо всякой помощи, сам приподнялся, тихо перекрестился и, опустясь на подушки, снова погрузился в прежнюю дремоту. Это было последнее сознательное движение руки; может быть, последняя мысль страдальца обратиться к помощи того, без чьей святой воли нет надежды на выздоровление. Наступило 12-е марта; во весь этот день он уже не открывал глаз и ни на минуту не приходил в сознание; не было ни стона, ни брода, он постепенно угасал… К вечеру начал метаться… приближалась предсмертная истома. Я послал своего сына за нашим общим духовником, протоиереем Петром Успенским; через несколько времени он явился со св. Дарами, причастил умирающего и брат мой тихо скончался…
Это было с четверга на пятницу 13-го марта, в 12 часов ночи.
Впоследствии, по кончине моего брата, соображая все грустные обстоятельства его болезни, ее начало, причины и злополучный выбор врача, мне казалось, что во всем этом был какой-то неизбежный fatum.
Если брат, действительно, простудился на похоронах Брянского, стоя несколько минут на морозе с открытою головой, то ему, именно ему одному, нельзя было, по принятому обычаю поступить иначе, не обратив на себя внимание всех товарищей и посторонних людей; все сочли бы это не только неприличным, но явным неуважением к старейшему из его товарищей, бывшему некогда соперником его по искусству. Внезапная смерть Гусевой не могла также вредно не подействовать на него и не усилить болезни. Не наскажи ему старинный его приятель, которому он вполне верил, о чудесах гомеопатии; не дай ему купец Буторин злополучной карточки, которая два года лежала у него в кармане и выпала оттуда тогда именно, когда нужно было призвать доктора, — без этих обстоятельств, может быть, он обратился бы к другому врачу и не впустил бы в свой дом такого знахаря, который не умел отличить тифа от ревматизма; тогда, может статься, исход его болезни не имел бы таких печальных последствий. Впрочем, мы все любим пофилософствовать, делаем свои предположения на теории вероятностей, а на практике это ни к чему не служит.
«Пофилософствуй — ум вскружится», — говорит Фамусов; но есть другое изречение, перед которым безмолвствуют все наши мудрствования: «положен предел, его же не прейдеши».
С этим знаменитым гомеопатом, по смерти брата, я, слава Богу, нигде не встречался; говорят, он еще и теперь здравствует: вероятно, не лечит самого себя; что же касается до тех, которые рекомендовали его моему брату, они оба давно уже отошли к праотцам. Вскоре после похорон брата, я где-то встретил купца Буторина и посоветовал ему: вперед не сватать невест и не рекомендовать докторов: первые могут отравить нашу жизнь, а вторые — сократить ее.
Глава XIX
Внимание Государя к нашему семейному горю. — Погребение брата. — разговор Императора со мною. — Стихи Бенедиктова. — Слухи о мнимой летаргии.
Поутру, часов в 9 (13-го марта), когда в зале положен был на стол усопший мой брат и вся его семья и родные стояли около его, явился от покойного Государя дежурный фельдъегерь и сказал вдове моего брата:
— «Его императорское величество, узнав о кончине вашего супруга, приказал мне лично передать вам искреннее и глубокое сожаление его величества, к вашей горестной утрате».
Она, упав на колени и обливаясь слезами, просила его доложить Государю, что не находит слов, которыми могла бы выразить свою душевную благодарность за такое неоцененное внимание его величества!
15-го числа, в воскресенье, в 6 часов вечера, последовал вынос тела покойного в церковь Благовещения (что при Конной гвардии). Замечательно, что об этом выносе не было предварительно сказано ни в одной газете, но уже с 4 часов пополудни вся набережная Мойки у Синего моста, самый мост и Исаакиевская площадь были заняты сплошною массой народа…
Когда выносили гроб из дому, дроги подвинулись к крыльцу, но почитатели покойного, несшие гроб, как по условию, закричали: «не надо, не надо! Мы на руках его донесем»… и дроги пустые потянулись за гробом, который, переходя из рук в руки, был донесен до церкви.
В продолжении всей ночи, накануне его похорон, церковь невозможно было запереть, по причине огромного стечения народа, желавшего в последний раз взглянуть на усопшего и проститься с ним; но той же причине, в понедельник, в день отпевания, принуждены были впускать в церковь по билетам.
16-го марта совершена была заупокойная обедня соборне, за которой последовало и отпевание. С самого раннего утра парод всевозможных званий и возрастов толпился около церкви, в ожидании похорон. По окончании отпевания, гроб вынесли из церкви и также (как накануне) не поставили на дроги, а на руках донесли вплоть до Смоленского кладбища[61]. Многие тогда сожалели, что не были приготовлены носилки и потому самый гроб трудно было видеть в толпе народной массы: он то поднимался к верху, то снова тонул в волнах безмолвных, уносивших эту печальную ладью к тихому пристанищу вечного упокоения. На гробу лежал лавровый венок, вполне заслуженный честным артистом тридцатитрехлетним служением своему искусству. До самого кладбища, по обеим сторонам линий Васильевского острова, по которым следовала похоронная процессия, стояла необозримая толпа народа. Не смотря на зимнюю еще пору, во многих домах были открыты балконы, наполненные любопытными зрителями. Ни одному из прежних петербургских артистов, до того времени, не было оказано такого народного почета, такого искреннего сожаления об его утрате. Эта непритворная грусть ясно выразилась тем безмолвием и торжественной тишиной, которая не нарушалась в продолжении всего скорбного пути.
На этих похоронах не требовалось никаких полицейских распоряжений для соблюдения порядка, потому что он сам собою нигде не был нарушен: тут не было эксцентричных возгласов: «шляпы долой!» и тому подобного.
По прибытии на кладбище и по совершении духовенством обычного обряда, гроб был опущен в могилу… Но когда появились могильщики с заступами, многие закричали: «ступайте прочь! не надо заступов, — мы это сделаем своими руками», и в несколько минут могила не только была вплоть засыпана землею, но над нею образовался высокий курган, потому что большая часть присутствовавших долгом себе поставила бросить горсть земли в могилу усопшего, а их было несколько тысяч…
* * *
Дней через шесть после похорон моего брата, я пошел навестить мою невестку и тут, на углу Большой Морской, встретил покойного Государя, возвращавшегося из дворца великой княгини Марии Николаевны. Я, сняв шляпу, поклонился ему, и он, подойдя ко мне, сказал: