Потом, когда мы выехали на дорогу и помчались по ней с невообразимой скоростью километров тридцать в час, я попытался снова заговорить с Валентом. Но он даже не обернулся, только бросил в ответ:
— Потом.
Примерно через час дорога стала постепенно спускаться вниз, пересекла пару ручьёв по аляповатым, наспех возведённым пластиформовым мостам и наконец выехала на ровную, хорошо утрамбованную площадку. За туманом по сторонам угадывались круто вздымающиеся вверх скалы, и, когда Рашид повернул направо и, снизив скорость, подъехал вплотную к отвесной скальной стене, я увидел, наконец, Каланд-1.
10
Теперь я знаю, что уже тогда решение было совсем рядом. Того, что я успел узнать, было вполне достаточно, чтобы понять, что же происходит на Кабенге. Временами мне кажется, что сумей я остановиться, сумей отбросить мысли о необходимости как можно больше успеть увидеть за отпущенные мне шесть суток, необходимости не упустить ничего существенного, сумей я задуматься над происходящим — и я бы всё понял. И, быть может, сумел бы хоть что-то предотвратить.
Но это, конечно, только кажется.
Озарение не возникает на пустом месте. Оно подспудно готовится всей предшествующей жизнью, всем тем неявным обобщением поступающей в мозг информации, которое незаметно для нас самих идёт с момента нашего рождения. И на него не влияет простая доступность информации — иначе все могли бы стать гениями, просто подключив своё сознание к единой информационной системе вместо индивидуальных мнемоблоков. Но информация для нас имеет смысл лишь тогда, когда её можно охватить сознанием, а сознание всегда остаётся ограниченным. И для того, чтобы пришло озарение, чтобы какое-то случайное наблюдение, обронённое кем-то слово, сопоставление казалось бы никак не связанных фактов и событий вдруг воплотилось в чёткую схему, по-новому объясняющую окружающую действительность, необходимо, чтобы каркас этой схемы уже существовал в нашем подсознании. Чтобы схема заработала, все её элементы должны быть расставлены по местам. И потому наивно было бы ждать озарения тогда, на Каланде — то, что я успел к тому моменту узнать о Нашествии, воспринимается как Нашествие сегодня. А тогда — тогда это новое знание ещё не вызывало во мне никакого отклика. Возможно, будь я историком, я быстрее нашёл бы разгадку. Но я, наверное, вовсе не нашёл бы её за отпущенный мне — и Зигмундом, и самим Каландом — срок, если бы ни Джильберта. Пусть неявно и неосознанно, но в конечном счёте опыт, полученный там, позволил мне понять происходящее на Кабенге.
И ещё, наверное, опыт, за который меджды заплатили самим существованием своей цивилизации. Мы были предупреждены, и мы не прошли мимо этого опыта.
Людей по-разному задевает то, что происходит вокруг них. Есть счастливцы, которые способны пройти, не заметив, мимо чужой беды, и глупо и смешно было бы винить их за это — такими их создали природа и окружение. И в их существовании есть определённый смысл, ибо они — гарантия жизнеспособности всего вида, они способны уцелеть там, где люди более чувствительные обречены на гибель. Уцелеть и дать начало новым поколениям, как не раз бывало в человеческой истории. Но в этих новых поколениях неизбежно рождаются те, кто более открыт и незащищен от своего окружения, кто самой природой обречён на несчастную судьбу, кто ценой своего личного счастья и благополучия, независимо от своей воли способен предупредить вид о грозящей ему опасности. Я уже давно понял, что Зигмунд отбирал себе в сотрудники только таких. Таких же несчастных, как и он сам. Таких же обиженных судьбой.
Появлялись и другие. Но они быстро уходили — уходили сами по себе, потому что им нечего было делать в нашем отделе. Потому что они не чувствовали. Потому что существует лишь одно чувство, способное предупредить об опасности — боль. И не всякому дано её испытывать. И не всякий захочет этого.
Я попал к Зигмунду, потому что мне стало больно, когда я ознакомился с третьей категорией данных о Нашествии. И вместе с этой болью пришёл страх. И боль, и страх — чувства глубоко личные, они касаются лишь самого человека — но неизбежно переносятся на весь мир, который ты в себе вмещаешь. Какое-то время, наверное, около года, я не мог понять, что же со мной происходит, а когда понял, поздно было что-то менять. Да и незачем. Мы жили тогда с Хэйге в прекрасном коттедже на берегу озера Тана, и какое-то время мне казалось, что мой дом остаётся неприступным убежищем, где можно отдохнуть душой от мира ужасов, в который вводил меня Зигмунд. Но так казалось мне одному. Пришёл день, когда Хэйге сказала: «Ущербный ты какой-то, Лёша». И ушла. А я не стал её возвращать. Потому что она была права. Все мы, работающие с Зигмундом, ущербные, и он сам прежде всего. «Во многом знании много печали».
Хотя печаль эта шла от незнания, которое было для нас очевидным. И которое грозило непоправимыми последствиями.
Когда становишься таким, каким стал Зигмунд, поневоле меняется само отношение к людям. И я не в обиде на него за то, что он рассматривал всех нас в качестве неких инструментов для достижения своих целей — у него просто не было иного выхода. Но мы не были готовыми, отлаженными и настроенными инструментами, нас надо было создавать — и он блестяще справлялся с этой задачей. Год на Престе, три года на Скорпионе, полёт к Т-ОРШ, умело и вовремя поданная сверхсекретная информация — всё это многому меня научило. Зигмунд сумел заполнить во мне брешь, пробитую третьей категорией данных о Нашествии. Но он, конечно, не сделал меня снова нормальным человеком. Для нашего дела это совсем не нужно. Я стал таким же, как он сам. И точно так же готов был использовать других для достижения своей цели. Использовать всех, с кем сталкивался. Графа, Катю, ребят, с которыми ехал на Каланд-1. Мне нужна была информация — любой ценой.
Мы встретились с ними вновь часа через два, когда стало уже темнеть, в холле гостевого блока. Пока они разгружали вездеход, пока Берта устраивала Криса с переносным медблоком в одной из спальных секций, я успел написать и отправить на базу шифрованный отчёт для Зигмунда, договориться с начальником Каланда-1 Хироти о завтрашнем спуске к онгерритам и перекусить. Каланд-1, через который велись все контакты с онгерритами и, прежде всего, с самим Великим Каландом, был очень мал. После станции Галлау, построенной с размахом, почти достойным самой базы, в полутора сотнях километрах к югу, Каланд-1 поразил меня своей теснотой и переполненностью. Известное дело — нельзя почувствовать, что есть что, не побывав на месте, и только здесь я в полной мере ощутил контраст между условиями на Галлау и на Каланде, хотя разница между ними — в сравнении с их относительным значением в работах по контакту — бросалась в глаза уже при изучении материалов.
Я, конечно, не думал, что это как-то может быть связано с Нашествием.
В холл размером два на два с половиной метра дизайнеры — наверное, кто-то из местных — сумели каким-то образом втиснуть довольно удобные диваны, портативную кухню, складные столики на каждого из обитателей секции — всего шесть штук — пару проекторов и аппаратуру связи. Стены были расписаны красно-зелёным орнаментом, что после монотонности окружающего пейзажа было даже приятно. Доступ к спальным боксам, встроенным вдоль длинных стен, был удобен и прост, и не приходилось, как на иных станциях, просить кого-то из сидящих подвинуться, чтобы вылезти с нижнего яруса, или же валиться кому-то на голову, выбираясь с верхнего. На станции было шесть таких блоков, расположенных по сторонам от центральной секции, ещё один блок-лаборатория и два складских. Где-нибудь на орбите или же на поверхности безжизненной, лишённой атмосферы планеты, освоение которой только началось, такая станция была бы вполне уместна. Но здесь, после базы, после Галлау теснота и скученность поначалу шокировали.
— Насколько я понял, инспектор, — сказал Валент, садясь напротив меня. — Вы желаете задать нам некоторые вопросы.