Мы, оказываемся, живём в жестокое время.
Гребнев, сидевший до сих пор неподвижно, зашевелился. Краем глаза я видел, как он расстегнул фиксатор и, приподнявшись, уселся в нормальное положение. На меня он не смотрел. Я не знал, что он собирается делать, да и не хотел знать. Я впал в какое-то забытьё, заснул с открытыми глазами, и, быть может, мне лишь снилось всё это. Во всяком случае, я не помнил, как и когда скрылось за горизонтом солнце, мне казалось, что оно всё так же неподвижно висит над торчащими из вершины недалёкого холма острыми скалами и светит мне в левый глаз. И я удивился, когда вдруг увидел, что кругом совершенно темно, а на небе над нами горят яркие звёзды.
Гребнев, разбудивший меня, стоял совсем рядом. Света в кабине почти не было — лишь отсветы от немногих горящих на пульте индикаторов — и я видел только его тёмный силуэт на фоне звёздного неба. Он о чём-то спрашивал, но смысл его слов до меня дошёл не сразу, да и самих слов я поначалу совершенно не слышал. Наконец, голос его прорвал моё забытьё:
— …слышите меня? Инспектор, вы слышите меня? Инспектор…
Он говорил слишком громко, слова его гулко отдавались в голове, и я хотел прокричать ему, чтобы он замолчал сейчас же — но крика не получилось. И я лишь просипел громким шёпотом:
— Замолчи…
Он услышал. Стало тихо. Я полностью пришёл в себя.
Я потянулся к пульту, включил освещение кабины. Налил себе воды, выпил. Сразу стало легче. Он всё так же молча стоял рядом, нависая надо мной всем своим двухметровым ростом.
— Что ты хотел? — спросил я его.
— Надо ехать, инспектор.
— Куда?
— Назад, на биостанцию. Поймите, нельзя бросать их вот так. Вы же сами потом не простите себе этого.
Удивительно, он, оказывается, ещё думал о моей душе.
— Ты садись, — сказал я ему, и он послушно сел на своё место. Он прочитал мою карточку, где было сказано всё — и то, что мне обязаны оказывать содействие все без исключения, и то, что характер моего задания мог потребовать чрезвычайных действий, и то, что я должен был любой — любой, там подчёркивалось это — ценой уцелеть и донести полученную информацию до Академии, и то даже, что в случае необходимости я мог сместить и заменить любого из сотрудников на Кабенге, вплоть до начальника базы, что я мог располагать на планете абсолютной властью — и он ничего не понял.
Мой документ ни в чём не убедил его просто потому, что он оправдывал поступки, которые в его глазах были недостойны человека. И я вдруг поймал себя на мысли, что завидую ему. Потому что в нём не было и не могло быть той ущербности, что позволила мне пережить этот день. Потому что он никогда не смог бы работать у Зигмунда.
Он не понял бы меня, даже если бы я смог рассказать ему всё.
— Мы не можем вернуться, — сказал я ему. — Я обязан выполнить задание. И потом, мы всё равно ничем не в силах им помочь. Поверь, если я вернусь, там станет значительно опаснее. Потому что целят в меня.
— Это вы интересно говорите, — сказал он, не глядя в мою сторону. — Этим можно что угодно оправдать. Цель оправдывает средства, так получается? Но почему же тогда мы-то живы? — я ничего ему не ответил, и он продолжил: — Я же всё видел — зачем вы лишили их связи в такое время? Зачем? Вы что, не могли спасти себя без этого? Вам что, нужно было, чтобы вместо вас погибали другие?
— Без этого они стали бы нас искать. Несмотря ни на что, они стали бы нас искать. Ты же знаешь, что так бы оно и было. Теперь они считают нас погибшими — а значит, у них больше шансов на спасение.
— Считают погибшими? Вы уверены в этом? — он нагнулся к пульту, попытался что-то сделать с сенсорной панелью, потом резко обернулся ко мне. — Верните мне управление! — заорал он вдруг так, что даже уши заложило, потом вскочил, замахнулся на меня кулаком и снова закричал, — Верните мне управление!
Я даже не пошевелился. Сидел и спокойно смотрел на него. И молчал. Не потому, что знал заранее, что он не сможет ударить. Потому, что мне было безразлично. И он вдруг как-то обмяк, опустил руку и рухнул в кресло, закрыв лицо руками.
Потом, через несколько минут, он поднял голову и спросил меня — не своим, каким-то совершенно потерянным голосом:
— Почему вы можете ударить, а я — нет? Почему?
Я ничего не ответил. Я ничего не хотел отвечать. Я вообще ничего не хотел.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем он снова заговорил. Наверное, я опять забылся, и опять к действительности меня вернули его слова. На этот раз он не обращался ко мне, он говорил как бы сам с собой, едко, желчно, и лицо его — я хорошо видел это — было искажено какой-то презрительной гримасой.
— Академия называется, — говорил он. — Высшая инстанция. Теперь мне понятно, почему всё к чертям катится. Почему кругом, куда ни глянь, невесть что творится, а по документам всё гладко. Академия… Чего уж тут ждать, если вы так вот в своей Академии работаете. Тогда всё понятно, — он повернулся в мою сторону и заговорил уже, глядя мне прямо в глаза. — Хорошее задание — любой ценой спасти свою шкуру. Уцелеть, когда катастрофа надвигается, когда сами же вы в этом во всём виноваты. Пусть другие за всё платят, так?
— Думай что хочешь, — спорить с ним мне не хотелось.
— Ну нет, не надейтесь. Я не думать буду, я буду говорить. И вы мне так просто, как Панкерту, рот не заткнёте.
— Причём здесь Панкерт? — впервые удивился я. Откуда он знает Панкерта? Как он мог связать имя Панкерта с моим заданием? — Кто затыкал ему рот?
— Да вы же и затыкали. Вам же ведь это нужно было, чтобы он сидел себе тут тихо и не лез не в свои дела. Вы же всегда так устраиваете, чтобы такие, как он, вечно в виноватых ходили, чтобы и слова сказать не смели, чтобы сидели себе тихо и радовались, если их не трогают и работать им не мешают. Думаете, если его успокоили, так и меня успокоить сумеете? Ну не надейтесь!
— Слушай, ты, сопляк, — сказал я совершенно спокойно. Просто потому, наверное, что внутри у меня всё кипело, и я боялся, что стоит мне хоть повысить голос, и я могу сорваться. Ведь нельзя же без конца бить и бить человека по больному, даже если человек этот дошёл уже до того, что сам себя стал презирать. — Заткнись и слушай меня. Никто, слышишь ты, никто твоему Панкерту рта не затыкал. Оставь эту дурь при себе, чтобы я больше не слышал об этом. Потому хотя бы, что я здесь сейчас разговариваю с тобой, что мне пришлось сегодня сделать всё это только из-за того, что я занят расследованием доклада, который твой Панкерт передал к нам в Академию. Понимаешь ты это?! — всё-таки не выдержал и сорвался на крик я.
— Что? — спросил он тихим, совершенно изменившимся голосом, голосом бесконечно удивлённого человека. — Какого доклада? Когда он мог вам его передать?
— Около двух месяцев назад.
Он смотрел на меня широко открытыми глазами и молчал. Так, будто ждал от меня ещё какого-то ответа. Потом сказал:
— Этого не может быть.
— Почему?
— Потому что три с половиной месяца назад он погиб. Здесь. На моих глазах.
Эпилог
По четвергам я обычно летал в Оронко. За годы моей жизни здесь всё это превратилось в прочную привычку, и я по пальцам мог пересчитать случаи, когда мне не удавалось ей следовать. Я прилетел вскоре после полудня, когда Оронко кажется особенно пустынным и тихим, сажал свой флаер на крыше склада и загружал его продуктами и необходимыми вещами на предстоящую неделю. Я мог бы, конечно, не делать этого, воспользовавшись услугами Службы Доставки, но тогда пришлось бы признать, что истинной причиной моих еженедельных визитов было желание провести вечер в компании доктора Кастера и его жены, а мне почему-то даже себе самому не хотелось признаваться в том, насколько высоко ценил я возможность общения с ними.
Закончив дела на складе, я летел к набережной, сажал флаер на площадке перед «Феррико» — единственным кафе в Оронко, названным так в честь основателя посёлка — поднимался на террасу и шёл к самому дальнему от входа столику. Никто из завсегдатаев кафе не занимал этот столик по четвергам, а приезжих в Оронко в середине недели практически не бывало. Я садился лицом к озеру и заказывал чашечку кофе. Климат в Оронко на редкость однообразный, и даже в прохладный сезон, когда бывают и проливные дожди, и сильные ветры, к полудню всё обычно заканчивается, небо очищается, и можно спокойно сидеть на открытой террасе, смотреть, как солнце постепенно опускается всё ниже и ниже к воде, и ни о чём не думать. Однообразие совсем не угнетало меня. Наоборот, оно как бы создавало прочный фундамент моей жизни, и мне не хотелось ничего менять в устоявшемся её укладе.