– Таким, видишь, букетом, отсюда так вот, лучи… и тут раздваивается, как росток. Еще придумать надо было красоту, да? Такое ведь не каждый придумает, головастый только. Для дел хороших голова нужна.
Покивав в меру актерских способностей, я вернулась в комнату и села играть. Ганон не шел. Заболела спина. Через десять минут я поняла, что не могу, вернее, обнаружила, что не играю, а сижу на диване. И смотрю в пол. Без всякого дела. То есть незаметно для самой себя я бросила упражнения, пересела на диван и впала в ступор. Что случилось? Ответ мог быть только один: ничего. Потому что ничего не случилось. Зачем показывать брошь ценой в автомобиль бедному человеку, не имеющему собственной крыши над головой, нигде не прописанному, не евшему мяса черт знает сколько, – зачем? Мне что-то мешало. Как если бы у меня заложило уши. Или бы я не могла вспомнить фамилию известного артиста. Чего-то не хватало. В общем-то, происшедшему наверняка существовало какое-то очень простое, обыденное объяснение, без глубин. Старухе стало скучно, она решила поделиться со мной избыточным эстетическим наслаждением. Что тут такого? Старуха сглупила. Просто не подумала. Я так и сидела на диване. Захотелось выпить. Гортань сжалась, напряглась, как перед прыжком, заявив о желании раскрыться в чем-то более мощном, чем крик: ее пустота взалкала глотка, как пустота в бутоне плотоядного цветка алчет насекомого.
* * *
Я стояла под дверью, держа наготове пачку печенья.
– О… Да ты не с пустыми руками! Ха-ха-ха! Сто лет не ел печенья!
– А ты всегда так разговариваешь?
– Как?
– Как артист.
Я шагнула внутрь. Дверь за мною закрылась с тяжелым ударом: бац – и лестничная акустика схлопнулась, будто я зашла не в гости, а в бункер. Стало тихо, как в вате. И черным-черно.
– А я артист, – ответил Андрей, удаляясь в глубины квартиры.
Пятно его спины утопало в гущах темноты. Мне приходилось идти на звук шаркающих тапок. Складывалось впечатление, что стены обклеены черной бумагой. Можно было подумать, что тут печатали фотографии.
– Экономлю электричество. Не обессудь.
В комнате горели свечи. Обстановка отсутствовала. Стены, матрас. Грязная посуда у изножья, бычки в тарелках. Магнитофон. Целое море разбросанных по полу кассет. В стиле Валечки, только заляпано и прокурено, как в месяцами немытой плевательнице.
– Я знал, что ты придешь.
– Да… Так говорят все мужчины.
– Мне, знаешь ли, сестренка, поебать на то, что говорят все мужчины.
– И так тоже говорят все мужчины.
– А-а-а! – завопил он. – Тебя без сахару не схарчишь!
– На улице же светло еще. Окна можно расшторить, и не надо будет экономить электричество.
– Э нет. Я никогда не расшториваю окон. Ни-ко-гда.
– Почему?
– Потому что я маньяк. Я расчленяю здесь детей. Таких невинных, типа тебя.
Виски оказался вкусным. Как мед. После каждого глотка на нёбе оставалась пыльца каких-то дивных, заморских тонов, словно снятая с крыл диких бабочек жарких стран. Я быстро опьянела, пряность разлилась во мне до кончиков пальцев и даже волос. Это было красиво. Андрей сидел на табуретке. Я на матрасе. Мы смеялись. Он рассказал о себе: танцор, хореограф. Был изгнан из Вагановки в пятом классе. Последние годы работал в Гамбурге. Танцевал в стриптизе. Недавно был депортирован. Каждый день ездил на кастинги, просмотры, собеседования. Искал работу. Состоял на учете в психдиспансере. С родителями не общался. Мечтал о месте бармена в гей-клубе на Техноложке. Два часа пролетели. Андрей ставил музыку за музыкой. Гарольд Маберн, Ирмин Шмидт. Покатываясь со смеху, я мотала головой:
– Нет! Только не Найман! Только не Найман!
– Как насчет Колина Уолкотта?
– Да! Да! Да! – скандировала я.
Мы устроили танцы, поскакали немного по комнате. Было весело. Из-за свечей на стенах плясали тени – метались и прыгали вместе с нами. Что происходило за окном? Еще день? Уже вечер? Может, ночь? В паузе, во время передышки, под «Гошакабучи» Андрей вдруг сказал:
– Если ты сядешь ко мне на колени, об этом никто никогда не узнает, обещаю. А ты сделаешь мне приятно. Слушай! – он подскочил с табурета и упал передо мной. – Может, отдашься мне, в рамках милости и сострадания? Ты же такая милая. Это видно. Мяу.
В воздухе разлилась характерная тишина. Я знала, что все в итоге сведется к сексу. Раз уж я не настоящая пианистка, а всего лишь уборщица, раз уж я так далека от тыла и всякого отчего, раз уж пришла – сама! – напилась, не побрезговав сесть на матрас с душком, то почему бы заодно и не поддаться на уговоры? Раз уж у меня не хватило сил окончить школу с золотой медалью и поступить на бесплатное отделение в государственный университет, то откуда же мне взять силы отказать такому веселому парню, с такой коллекцией кассет, наливающему от щедрот? Я знала, что вечер кончится этим, ровно как и знала, что мне не стоило приходить, что мой сосед – скучный человек, предсказуемый, одно фиглярство, только и всего. Вечер испортился. Веселость лопнула, как дождевой гриб под ботинком ребенка: красивая жемчужная шкурка настроения, натянутая на реальность, за три с половиной часа растянулась донельзя и порвалась, обнажив черную волчью пыль – табак, темноту, тоску. Андрей потерся головой о мои колени. Судя по всему, изображая кота.
– Ау? Мяу. Почему? Тебе нужны шампогни? Хачи в тазиках? Английских тазиках, за пол-лимона баксов?
Я отклонила его, сказала какую-то грубость, которую не могла вспомнить наутро, и ушла. В коридоре я застала Анну Романовну сидящей у трюмо. Она перебирала на коленях рассыпчатую записную книжку. Должно быть, собиралась звонить кому-то.
– Ум… Ты выпила, что ль? Таня?
Я разувалась молча.
– Ты зачем к соседу ходила?
Не отвечать получалось невежливо. А отвечать – странно. Нецелесообразно. Впрочем, ситуация, как всегда, представлялась безвыходной: казалось, что адекватного ответа не существует в принципе. После стольких сигарет и виски хотелось лечь. Я прошла через коридор, мимо нее, к своей двери. И в спину услышала:
– Ты зачем туда ходишь? К больному человеку, а? Тань? Он с головой не дружит, к нему даже папа с мамой не ходят, а ты зачем? Ты оттуда мне сюда заразы присеешь… сифилис, и туберкулез, и этот… может быть, прости господи… СПИД. Ты зачем грязь в дом носишь?
Я повернулась к ней лицом. Это все, что я могла для нее сделать в ту минуту.
Глава XI
По пятницам мы с Димасом сдавали бутылки. Снимали со стеллажа, укладывали в полипропиленовые баулы и в две ходки носили в ближайший пункт приема. Вырученные средства сдавали Алику. Официально нам разрешалось брать из каждого поступления «бутылочных» денег ровно на два пива «для себя». Мы открывали их ближе к вечеру, в ознаменование надвигающихся выходных.
Димас носил спортивный костюм из гладкой, блестящей, тянущейся ткани. Костюм решался в трех тонах: основные детали кроя – в насыщенном изумрудном и кроваво-красном, лампасы – белые. За всю историю работы в Союзе я не видела Димаса в другой одежде. Только этот костюм. И кожаная парка сверху.
Выходя на улицу, Димас делал резкий выдох:
– Х-ху!
Смотрел на облачко пара у рта и восклицал:
– Свежо!
Он сидел в соседнем со мной кабинете. Целыми днями играл в компьютерные игры. Трах-трах-трах!!! Бах-бах-бах!!! Но звук никогда не превышал определенного предела – того, внутри коего соблюдался комфорт человека за стеной – то есть меня. В общем, мы неплохо ладили. Иногда я заходила к Димасу с чашкой кофе, посидеть на столе, свесив ноги, попялиться в окно. В свои тридцать восемь мой сослуживец не имел семьи, носил волосы до плеч, располагал определенными воззрениями на Ельцина, на иномарки, на футбол. Он охотно делился соображениями. Жизнь – говно. Хачи достали. «Ситроен» – говно: слабый движок. Деньги есть только у жадных и беспринципных. Сериалы затрахали. «Хонда» – говно: лажовый пластик. «Ментов» смотрит стадо. Загробного мира нет. На хрена тужиться оставлять след в истории. Зачем себя обманывать? Только придурок берет тачку, которую надо каждую десятку загонять на сервис.