Померанец арендовал актовый зал на Обводном, в одном из корпусов заброшенного завода. Нутром заводские строения походили на анфилады парижской канализации: настоящий некротический пик! Стены крошились, как творог. Но, несмотря на это, почти все помещения были разобраны под склады или «офисы». И вот в это гнездовье дельцов, отвлеченных от санитарии, два вечера в неделю стекались поэты. С семи до девяти – читка. Потом – попойка. За Аликов счет. Каждую среду и пятницу молодые люди в длинных кожаных плащах, мальчики, похожие на Есенина или Блока, девочки, таящие в себе чреворастлевающий трагизм, прокуренные лесбиянки, барды, вышедшие по УД О представители самодеятельности и прочие собирались в давно уже отгулявшем свой век актовом зале и рассаживались на откидных стульях, обитых перештопанным на сто раз черным дерматином. Чтецы выступали за трибуной, некоторые декламировали в артистической манере – со сцены. На головы слушателей время от времени опадала штукатурка имперских времен.
Выступление лимитировалось – по три стихотворения на душу. Сам Алик на чтениях присутствовал редко. Он появлялся к семи, подвозил ящики пива, чипсы, кое-что покрепче. Здоровался, очень приветливо. Улыбался, выслушивал просителей, кивал (кому-то он уже издавал сборник, кому-то обещал издать, кому-то содействовал в устройстве мамы в центр глазной хирургии) и, минут через пятнадцать, поднимался в «офис» – смежные комнаты, арендуемые двумя этажами выше, такие же убитые и смердящие могилой, как и весь остальной интерьер. После девяти поэты рассредоточивались по залу и коридорам, курили, спорили, харкали на пол, пели голосом Высоцкого. В одиннадцатом часу бились бутылки, раздавались всхлипы. Некоторые авторы блевали, обнимая ржавые вентиляционные трубы или свесившись через перила в лестничный пролет. Рвота символизировала апогей. Очищение. Так сказать, сток творческой энергии в гипотетический поддон – некое подпольное болото, которое, вздумай кто-нибудь ковырнуть его, изошлось бы аммиачными парами.
Вообще-то к Союзу примыкали и дельные молодые люди – думающие, опрятные, причесанные, работоспособные, иногда действительно ярко одаренные. Их образ жизни предполагал постоянную активность: они перебегали из лито в лито, от Кушнера к Кривулину, от Сосноры к Лейкину, от союза к объединению, они искали наставничества, хотели все знать, везде быть, не пропускали ни одного события в петербургской поэтической жизни и, соответственно, в рамках своей ненасытности влипали время от времени прямо в клоаку на Обводном. С ними было интересно поговорить, они читали, обладали способностью вчувствования, думаю, они легко могли бы приглашать на ужины в свои образованные родительские дома с пяток оборванцев из Союза по разику в неделю. Но никто этого не замечал. Сильные, талантливые натуры почему-то терялись на общем фоне. Собственно, и стихи талантливых не были услышаны – просто гасли, как звезды, упавшие в реку народного творчества.
Считалось, что «богатый человек» «может себе позволить» содержать молодежное объединение. Между тем Алик зарабатывал торговлей кабелем. Покупал и перепродавал километры черных проводов. Кому, зачем – все это оставалось за кадром. Удивительно, но августовский кризис Алик пережил, и легко – видимо, провода нужны были людям не меньше, чем крупы и масло, – никаких финансовых затруднений, никаких депрессий Померанец не претерпел. Фирма его состояла из трех человек. Он сам, бухгалтер Альбина и дизайнер Димас – верстальщик предвыборных агиток, изданием которых фирма занималась в дополнение к кабелю: время от времени какие-то лысые оплывшие галстуки заказывали Померанцу листовки, брошюрки и четырехполосные жидкие газетки с депутатскими программами и обращениями к петербуржцам. В каждый номер в обход заказчика Алик непостижимым образом умудрялся втискивать по паре-тройке стихотворений поэтов Союза – на коряво сверстанных полосах предвыборную агитацию теснила любовная и философская лирика – бесследная Нева, безмолвные глаза, неисцелимые огни, побег бездонных фраз, осколки плеч в руках, неприступная нежность вех, золотые пески револьвера и тому подобные вещи, сочиненные в состоянии затяжного аффекта.
Алик взял меня на работу из жалости. Он понимал – девочка в чужом городе, ни одного родственника, бросила учебу, потеряла прописку в общаге, дефолт, на носу зима, образования – ноль, не считая культпросветучилища на краю земли.
– Будешь моей секретаршей, – сказал он.
– Что делать? – спросила я.
– Найдем работу, – ответил Померанец со вздохом. И назначил мне оклад в тысячу рублей.
Так началась моя новая жизнь, в которой большую часть дня я проводила на южной границе старого города, на берегу Обводного канала, имевшего прошлое открытого коллектора – сточной канавы в подножии фабрик, рабочих казарм и кабаков.
Делать в офисе было нечего. Телефонные звонки, на которые я должна была отвечать, раздавались от силы три раза в неделю: все вопросы по кабелю и пиару Померанец решал «на трубке». В первый рабочий день Альбина показала мне игру «Лайнз». Из вежливости я сделала вид, что заинтересовалась. Но вообще-то компьютер был мне чужд. И не только потому, что я не умела им пользоваться. Праздные цветные шарики на экране странным образом подчеркивали, как бы оттеняли всеобщий некроз. Монитор мерцал во мраке единственной живой клеткой, полной цитоплазмы. Он светился среди всякого рванья, бюстов Ленина, завалов жухлой технической литературы и прочих потрохов, ассоциируясь с больным в коме, забытым в больнице во время эвакуации. Он символизировал одиночество. Поэтому я выключала его. Гасила. Дни мои протекали за чтением. На подоконнике как нельзя кстати обнаружились залежи книг о конструктивизме и прочем – Родченко, Татлин, башня, «постановка глаза под контроль осязания» и т. д. Я очистила эти книги от ороговевшего слоя, выбила из них клопов, грубо, безжалостно оттерла мокрой тряпкой их сыпучее нутро и наслаждалась канувшей эпохой, прихлебывая обжигающий растворимый кофе, – с комфортом: сняв ботинки, сложив ноги на стол, оттянув за кончики носки – так, чтобы внутри носков можно было расслабить пальцы и перебирать ими, ощущая приятный ренессанс.
На первых порах, помимо ответов на несуществующие звонки, в мои обязанности входил «порядок». Я убирала офис после пьянок. Они случались от трех до пяти раз в неделю. Алик появлялся на работе вечерами, около семи. И почти каждый вечер пил – с друзьями, с деловыми партнерами, с заказчиками, с одноклассниками, с девочками из сауны, реже – с избранными поэтами, а иногда просто вдвоем с Альбиной. Меня отпускали домой в семь: столы «накрывали» без моей помощи. Но утром я мыла стаканы, вытряхивала пепельницы, собирала в мешки мусор, сортировала объедки – пригодные для хранения складывала в шкафы, непригодные относила собакам. В дни читок мне надлежало задерживаться на работе до самого последнего поэта. По окончании чтений я обязана была собирать пустые бутылки. Водочные – выбрасывать. Пивные – складывать в сумки, поднимать в офис и составлять на стеллаж.
Я спускалась в актовый зал к семи-восьми. Иногда даже читала что-то сама, слушала, наблюдала за людьми. Тусклые, неопрятные, не знавшие никакой другой жизни, кроме бедной и полной непонимания со стороны родителей, никакого другого города, кроме большого и мокрого, никакой любви, кроме невзаимной, горячечной, старившей органы и кожу, – любви анархической, вырастающей в груди живучим остервенелым гельминтом, пьющим из влюбленного сок, вынуждающим снова и снова прижигать воспаление самым дешевым коньяком. Свалявшиеся свитера, жидкие бородки, пробивающиеся усики, драные ногти, фенечки, густые брови, спутанные челки. Лица молодых, выросших без солнца. Поражала та драма, с которой они культивировали сочинительство. Стихи! Стихи! Поэзия! Поражало то, что они вообще сидели там вечерами и слушали друг друга, будто никого не тянуло в дансинг или на кутеж с мордобоем.
Маленькие девочки упирались локтями в спинки впереди стоящих кресел, заламывали запястья, вдавливали подбородки в ладони, выпускали дым через ноздри, запускали в волосы обкусанные пальцы, сжимали в руках исписанные листки, слушали, слушали, слушали и, слушая, переглядывались, чтобы шепотом оценить: «Хармс», «Бродский», «толстая жопа». Меня поражала их радикальная готовность воспринимать стихи на слух и не менее радикальная – пить, в любое время, сколь угодно часто и беспредельно много. Но главной загадкой оставалась нежизнеспособность на общем творческом фоне редких, по-настоящему талантливых стихов.