ЗГ: Василь Владимирович, как вы относились к ситуации с пленом? Случались, видимо, такие обстоятельства, когда необходимо было сдаться ради сохранения жизни? Вы когда-нибудь предполагали такой поворот судьбы для себя?
ВБ: Никогда. Для меня лично это было бы хуже смерти. Должен вам сказать, что у меня в жизни было много моментов, когда решать нужно было мгновенно: рискнуть жизнью или сдаться в плен. Но плен был не для меня. Однажды, когда я был довольно тяжело ранен в ногу и немцы были очень близко (наш батальон был разбит), я делал все, что мог: бежал, полз, отстреливался, а когда немецкие танки нас настигли, бросал вместе с остальными под танки гранаты, несмотря на то что рана сильно кровоточила. Многие мои товарищи были тоже ранены, но мы все оставались в строю.
Современному читателю необходимо понять, что кроется за этим, мягко говоря, нелогичным кредо: «Умереть, но не сдаться». Помнится, в ходе диалога я напомнила Василю Владимировичу закон израильской армии: солдат обязан сдаться в плен ради сохранения жизни. Он же в ответ повторил несколько раз: «Вы не понимаете и, видимо, не можете понять, да оно и к лучшему, что не можете». Благодаря книгам Быкова и произведениям других писателей военной темы мы, конечно, можем понять, почему его поколение относилось к плену именно таким образом. Помимо воинского долга, героического пафоса войны и чувства товарищества, следует иметь в виду, что противник, не связанный женевскими обязательствами с Советским Союзом, относился к пленным гражданам этого государства неизмеримо более жестоко, чем, например, к британским, французским или американским военнопленным[98]. Но превыше всех перечисленных обстоятельств у каждого советского солдата был страх оказаться военнопленным из-за неотвратимых последствий со стороны драконовской системы: не только они, эти несчастные, страдали в сталинскую эпоху, но и их семьи находились под постоянным подозрением и часто подвергались репрессиям. Да, понять мы можем, однако оказаться на месте этого поколения ни один из нас бы не захотел…
В «Третьей ракете» Быков развивает ту же схему, которую применил в романе «Журавлиный крик»: у каждого протагониста, солдата наряда, есть антагонист; любой из них в разной степени может оказаться антагонистом практически всем. Так, сначала таким героем является сержант Желтых, третирующий новобранцев своей батареи (Лозняка, Задорожного, Лукьянова) много строже, чем Попова и Кривенка. Сразу после его гибели возникает противопоставление — живые и мертвые, постоянно меняющееся в процентном отношении: если сначала это — один к пяти, то в конце, считая Люсю, немецкого танкиста и украинца Панасюка, пропорция уже иная — восемь мертвых на одного живого; иными словами, на одного погибшего немца пришлось семь наших.
Так правдиво и просто показаны причины и следствия невероятных человеческих потерь в советских войсках. В то время как регулярные немецкие войска брали умением, техническим и экономическим оснащением, советское командование воевало в первую очередь живыми людьми. И в первом, и во втором романе Быков показывает условия и называет причины: люди были оставлены без боеприпасов, еды, предметов элементарной гигиены, медикаментов. Коммуникация между нарядами, ротами и другими военными подразделениями была на уровне каменного века. Вот, как следствие, и остался после этого боя только один живой человек, да и тот полубезумный от пережитого.
Полным антагонистом каждому из группы является предатель Задорожный. К мотиву предательства добавляется ревность к нему приятелей Кривенка и Лозняка, думающих, что у красавца и спортсмена Лешки больше шансов добиться любви прелестной медсестры, чем у изуродованного Кривенка или скромного Лозняка. Когда Задорожный соврал товарищам, что легко добился благосклонности девушки, при этом сообщив скабрезные подробности своей победы, Лозняк бросился в драку, защищая честь любимой девушки, и избил спортсмена, физически много сильнее его. Люся, сама того не желая, является причиной антагонизма между двумя приятелями, Кривенком и Лозняком, которые ревнуют ее друг к другу. Медсестра, противопоставленная каждому отдельному персонажу и всей группе в целом — по возрасту, полу, профессии, — единственный малодостоверный персонаж романа. Однако сильная идеализированность этого образа и некоторая схематичность любовных линий романа не помешали Быкову достаточно искусно показать чувства не только Кривенка и Лозняка, но и Задорожного. Словом, все остальные персонажи романа, особенно Лозняк, изображены живыми, доступными, порой с тонким юмором и осязаемы как зрительно, так и эмоционально. Как и Глечик, Лозняк теплеет с каждым упоминанием о его белорусскости. Здесь он объясняет сироте Кривенку, как много значат для него родительский дом и мать. А там перебирает в памяти свое партизанское прошлое, которое проходило на родной земле, и тут же — естественно, с достоинством — проявляет себя его белорусскость. Вот, например, первое описание родного мира Лозняка, представленное нам автором в начале романа:
Там, далеко на севере, со стороны Карпатских отрогов, синеватою дымкою выступает на горизонте мой край, моя подневольная и измученная Беларусь. Скоро уже пройдет этот долгий и страшный год с той поры, как я Оставил ее, — покинул ее еле живой, обвязанный бинтами, с перебитым бедром. Самолет перенес меня в спасение и жизнь, я снова взял в руки оружие, но где-то там остались мои земляки, мои старенькие родители, сестры, остались в лесах партизаны родного мне отряда «Мститель». Я не попал к ним обратно, военная судьба забросила меня на левый фланг большого фронта, но душа моя там — в далекой лесной сторонке. В великой горести, словно аист[99], кружит она над ее полями, перелесками, большими и малыми дорогами, над позеленелыми соломенными стрехами ее убогих деревенек. Не выходят из дум, стоят перед моими глазами наши хлопцы — скромные, Привычные ко всем невзгодам партизаны из «Мстителя» — живые и те, кого уж нет. И в этом маленьком артиллерийском наряде я всегда ношу в себе сдержанную, молчаливую гордость за то, что я белорус. Я не обижаюсь, когда, сказав как-нибудь не так какое-нибудь русское слово, слышу от Задорожного неприязненное «трапка»[100], — пусть мое произношение и не такое хорошее, как у него, но во мне живет мое собственное чувство достоинства, и он, как бы ему ни хотелось, меня с толку не собьет[101].
Проблема перевода
Приведенный отрывок переведен мной с белорусского, и думается, что читателя поразит глубокая семантическая и стилистическая разница между этим отрывком и следующим, взятым из существующего перевода на русский язык[102]. Читателю вполне может показаться, будто переводчик или редакция переписали этот текст заново, особенно его вторую часть, которая начинается со слов: «Но то было давно».
Там, далеко на севере, в стороне от отрогов Карпат, что в погожий день синеватой дымкой выступают на горизонте, лежит мой край, моя истерзанная Беларусь. Скоро исполнится год, как я оставил ее. Беспомощного, обвязанного бинтами с перебитым бедром, самолет перенес меня в тыл, добрые люди выходили, я снова взял в руки оружие, но там остались мои земляки, мои старенькие родители, остались в лесах партизаны родного отряда «Мститель». Я не попал к ним обратно, военная судьба забросила меня на фланг огромного фронта в Румынию, но — что поделаешь — моя душа там, в далекой лесной стороне. Как аист, кружит она над ее полями, перелесками, большими и малыми дорогами, над соломенными стрехами ее деревень. Днем и ночью стоят перед моими глазами синеокие озера нашего края, шумливые дремучие боры, полные всякого зверья и птиц, поживы в ягодную, летнюю и осеннюю грибную пору, столь памятные загадочными детскими страхами.
Но то было давно, в полузабытое и непостижимо беззаботное время, когда на земле был мир. Теперь все изменилось. Теперь в черной тоске молчат деревеньки, пустуют поля, а на западе под борами еще катится голосистое эхо партизанских боев[103]. Другой, суровой и беспокойной жизнью живет теперь моя Беларусь, непокоренная, героическая, славная многотрудными делами тысяч своих сражающихся и падших сынов и дочерей. И я всегда ношу в себе молчаливую гордость за них, скромных моих земляков, и знаю, что я в большом неоплатном долгу перед моей землей и моим многострадальным народом. Но я только солдат, — видимо, час не пробил еще, и я жду, терпеливо и долго[104].