― Ты не горяч и не холоден, ― молвил, вставая, Иосиф из Аримафеи. ― Ты только тепел.
― Нет! ― сказал Пилат. ― Я верю, верю, я горячо верю, что истина есть, и человек познает ее. Было бы скудоумием думать, что истина существует для того лишь, что человек не мог ее познать. Он познает ее, да; но ― кто? Я или ты? Быть может, все? Я верю ― каждый владеет частицей ее: и тот, кто говорит «да», и тот, кто говорит «нет». Если бы эти двое объединились и поняли друг друга, возникла бы истина в полном виде. Конечно, «да» или «нет» нельзя соединить, но люди-то всегда могут объединиться; в людях больше истины, чем в словах. Мне более понятны люди, чем их истины; но ведь в этом ― тоже вера, Иосиф Аримафейский, для этого тоже надо поддерживать в себе восторг и экстаз. Я ― верю. Верю абсолютно без сомнений. Но ― что есть истина?
1920
Император Диоклетиан
Рассказ этот вышел бы, несомненно, куда сильнее, если б героиней его выступила дочь Диоклетиана[34] (34) или иное юное и невинное создание; увы, историческая правда принуждает нас вывести на сцену сестру Диоклетиана, пожилую достойную матрону, по мнению императора, несколько истеричную особу со свойством все преувеличивать, которую старый тиран отчасти даже и побаивался. Поэтому, когда ему доложили о ней, Диоклетиан прервал аудиенцию, которую он давал наместнику Киренаики (в сильных выражениях изъявляя последнему свое недовольство), и прошел навстречу сестре до самой двери.
— Ну что, Антония? — бодрым тоном заговорил он.— С чем пришла? Опять у тебя какие-нибудь погорельцы? Или мне принять меры, чтобы в цирках не мучили диких животных? А может, ввести в легионах воспитание нравственности? Давай говори скорее, да садись!
Но Антония не села.
― Диоклетиан! — произнесла она чуть ли не торжественно. — Я должна кое-что сказать тебе.
― Так, так. — Император почесал в затылке с видом человека, смиряющегося с обстоятельствами. — Только, клянусь Юпитером, как раз сегодня у меня столько дел! Нельзя ли как-нибудь в другой раз?
― Диоклетиан! — неуступчиво повторила сестра. — Я пришла сюда сказать, что ты должен прекратить преследования христиан.
― Что это так вдруг? — забормотал старый император. — После того как три века сряду...
Он внимательнее всмотрелся в ее взволнованное лицо; вид матроны, с ее строгими глазами, с судорожно стиснутыми ладонями, с пальцами, искривленными подагрой, был исполнен пафоса — и император поторопился сказать:
— Ну ладно, потолкуем об этом. Но прежде, будь добра, сядь.
Антония послушалась машинально, присела на краешек стула; от этого ее воинственность несколько потеряла — женщина как бы уменьшилась, сбилась; уголки губ ее дрогнули в сдерживаемом плаче.
― Эти люди так святы, Диоклетиан! — с трудом проговорила она. — И вера их так прекрасна... Уверена, если бы ты их знал... Диоклетиан, ты должен узнать их! Увидишь, тогда... тогда твое мнение о них совершенно изменится...
― Да я вовсе неплохого мнения о них, — мягко возразил Диоклетиан. — Я-то знаю: то, что о них болтают, всего лишь сплетни и клевета. Это все наши авгуры[35] (35) придумывают — сама понимаешь, ненависть к конкурентам и так далее. Я велел в этом разобраться и услышал, что христиане в общем вполне приличные люди. Очень честные и самоотверженные.
— Почему же ты тогда их так преследуешь? — изумленная, спросила Антония.
Диоклетиан приподнял брови.
― Почему? Ну, знаешь ли! Так делается испокон веков, правда? И при всем том не заметно, чтоб их становилось меньше. Все эти разговоры о преследованиях сильно преувеличены. Разумеется, время от времени приходится примерно наказать нескольких...
― Почему же?! — воскликнула матрона.
― По политическим соображениям. Видишь ли, дорогая, я могу привести целый ряд причин. Например, что таково желание народа. Во-первых, это отвлекает его внимание от других вещей. Во-вторых, дает ему твердую уверенность в том, что мы правим сильной рукой. А в-третьих, это вообще как бы национальный обычай. И скажу тебе, ни один разумный государственный деятель, сознающий свою ответственность, не станет без нужды посягать на обычаи. Такое посягновение только порождает чувство непрочности и... гм... какого-то развала. Я, моя золотая, за время моего правления ввел больше новшеств, чем кто-либо. Но они были необходимы. А то, что не необходимо, я делать не стану.
― Но справедливость, Диоклетиан, — тихо промолвила Антония, — справедливость необходима. Я требую от тебя справедливости.
Диоклетиан пожал плечами.
— Преследование христиан справедливо, ибо отвечает действующим законам. Знаю, знаю, что вертится у тебя на языке: что я мог бы отменить эти законы. Мог бы, но не сделаю этого. Милая Тоничка, помни: minima non curat praetor[36] (36); не могу я заниматься мелочами. Прими, пожалуйста, в соображение, что у меня на шее вся администрация империи; а я, девочка, переделал ее до основания. Я перестроил конституцию, я реформировал сенат, централизовал управление, реорганизовал весь бюрократический аппарат, заново перекроил провинции, упорядочил систему управления ими — и все это дела, необходимые в интересах государства. Ты женщина и не разбираешься в этом, но самая серьезная задача для государственного деятеля — наладить администрацию. Посуди сама, что значат какие-то христиане в сравнении... ну, допустим, в сравнении с учреждением имперского финансового контроля? Глупости все это.
― Но, Диоклетиан, — вздохнула Антония, — ты можешь так легко это устроить...
― Могу. И — не могу, — решительно ответил император. — Я поставил всю империю на новый административный базис, и народ почти не заметил этого. Потому что я не тронул его обычаев. Стоит отдать им парочку христиан, как люди воображают, будто все осталось по-старому, — и нет никакого беспокойства. Милая моя, государственный деятель обязан знать, до каких пределов вправе он отважиться на реформы. Вот так.
― Значит, — с горечью проговорила матрона, — только для того, чтоб тебя не беспокоили здешние бездельники и крикуны, ты...
Диоклетиан усмехнулся.
― Если хочешь, и для этого. Но скажу тебе — я ведь читал книги твоих христиан и немного размышлял о них.
― И что же дурного ты в них нашел? — резко вскинулась Антония.
― Дурного? — задумчиво повторил император. — Напротив, в них кое-что есть. Любовь и прочее... хотя бы вот презрение к мирской суете... В сущности, прекрасные идеалы, и не будь я императором... Знаешь, Тоничка, кое-что из их учения мне очень понравилось; было б у меня побольше досуга... чтоб подумать о своей душе...— Старый император в раздражении хлопнул ладонью по столу. — Но это абсурд. С политической точки зрения — совершенно невозможная вещь. Неосуществимо все это. Разве можно устроить царство божие? На чем там строить администрацию? На любви? На слове божием? Знаю я людей! Политически учение это так незрело, так нереализуемо, что... что... прямо-таки преступно.
― Но они вовсе не занимаются политикой! — с жаром защищала христианство Антония. — И их священные книги не касаются политики ни словом!
― Для практика и государственного деятеля все — политика, — возразил Диоклетиан. — Все приобретает политическое значение. Любую идею надлежит оценивать с позиций политики: как ее можно осуществить, что из нее сделать, к чему она приведет. Дни и ночи, дни и ночи ломал я себе голову над тем, как бы политически реализовать христианское учение; и вижу — это невозможно. Поверь мне, христианское государство не продержится и месяца. Ну, скажи на милость: как устроить армию в духе христианства? Можно ли по-христиански собирать налоги? Мыслимы ли рабы в христианском обществе? У меня большой опыт, Тоничка: ни одного года, ни даже месяца невозможно было бы управлять по христианским принципам... Потому-то христианство никогда и не привьется. Оно может быть религией ремесленников и рабов, но никогда, никогда — государственной религией. Это исключено. Понимаешь, все эти взгляды на собственность, на ближнего, это отрицание всякого насилия и так далее — вещи прекрасные, но практически неосуществимые. Не годятся они, Тоничка, для реальной жизни. Вот и скажи: что же с ними делать?