Для оформления открепления с работы требовалось веское основание, коим в нашем случае служила справка, что мой муж — офицер Советской Армии. Однако Юре выдали ее не сразу, а после окончательного определения на месте. Он, как нам и обещал начальник отдела кадров армии, попал в Ровно, но первое время находился на полевых учениях, продолжающихся до ноябрьских праздников. Получив, наконец, справку, я поспешила написать заявление об увольнении.
А пока оно проходило все стадии рассмотрения, меня и Люду Мацюк, техника-чертежника из нашей группы, отправили в командировку в один из южных городов, где мы должны были непосредственно на полигоне дорабатывать чертежи и устранять выявленные при испытаниях недостатки в конструкции наших изделий. Там прошли, пожалуй, два самых лучших и беззаботных месяца моей жизни — прекрасно устроенной, с оплачиваемым жильем, под присмотром чудесных врачей и диетологов, с личным транспортом. К тому же ежедневная переписка с мужем напоминала юность.
После работы нас привозили назад в город и мы с Людой бродили по его незнакомому центру, включая в маршрут книжные магазины и главпочтамт, где я забирала письма от Юры. Изредка мы ходили в кино. Однажды забрели в галантерею с большим парфюмерно-косметическим отделом. Люда купила губную помаду, и вдруг я сделала то же самое, выбрав приглушенный амарантовый цвет. С тех пор губная помада получила прописку в моей сумочке (косметички появились гораздо позже, в конце 80-х годов), стала необходимой мне всегда и во всех обстоятельствах. Я любила собирать красивые тюбики и иногда подолгу крутила их в руках.
Быстро забылся автобус с салоном без окон, с тусклой лампочкой под потолком, в котором нас долго везли на объект и обратно. Зато по сей час помнится лес, лес, лес — прекрасный и девственный, чудное заснеженное царство елей и снега, неизмятые белые покрова зимы с птичьими следами на их пушистой пенной поверхности. Эта командировка осталась в моей памяти еще одним открытием — поэтессы Людмилы Бахаревой. Сейчас ее мало кто знает, хотя она была современницей Светланы Кузнецовой и Ольги Фокиной. Жаль, что так получилось, ведь она писала хорошие стихи. Как часто в моменты всепоглощения любимым я шептала ее строки:
Я все скажу — восторг, и боль,
и твоего лица рисунок…
Но только б выдержал рассудок
всепоглощение тобой!
Там же пришло первое утверждение в конструкторской профессии, впрочем, так и оставшейся для меня немилой.
Перед Новым годом я расставалась с Ипромашпромом, не выражая сожаления, спеша навстречу новой судьбе — лучшей, как мне думалось.
Декабрь, Полесье. Трудная история
Новый 1971 год мы с Юрием Семеновичем встречали уже вместе, и даже в своем уголке — мужу предоставили комнату в двухкомнатной коммуналке, причем вторую комнату занимали наши соученики с математического потока, помню только их фамилию — Кобылкины. Раньше мы были практически незнакомы, если не считать того, что и они и мы в один день, в одно время и в одном ЗАГСе регистрировали брак. Вот такое совпадение. Но на этом одинаковости кончаются, потому что Кобылкины попали в Ровно раньше, избежав множества катавасий, что выпали нам, и успели лучше устроиться. За время, пока решалась проблема с Юриным переводом, пока я выходила на работу в Ипромашпром, а потом получала открепление, жена Кобылкина плотно переехала к мужу, трудоустроилась и успела родить ребенка.
Юрий Семенович привез меня с аэропорта поздним вечером. За истекшее с начала службы время он обзавелся хозяйством: купил кухонный гарнитур и холодильник и оборудовал свой уголок на кухне, в комнату поставил платяной шкаф, стол и диван. Все было новеньким и чистым, все нравилось.
Мы вышли на улицу коротко осмотреть окрестности и купить к ужину хлеб.
Каким мне показался Ровно? Карликовым и убогим, как все, что побывало в тисках «западного рая», а проще говоря, в чужих грабительских руках. К счастью, тогда мы не знали тех времен, но их пагуба чувствовалась резко и во всем, например, в отсутствии довоенных построек. Весь вид города свидетельствовал о периферийности, заброшенности и долгом упадке, из которого теперь его вытаскивали усилиями всего советского народа. Было очевидно, что пока наша страна в довоенные годы развивала новый строй, обновлялась и принимала величественный и гордый облик, придавала своим городам архитектурную монументальность и тот стиль, который теперь называют сталинским, тут ничего не создавалось, а только старое добивалось до ручки, ветшало и разрушалось, даже не поддерживалось в достойном виде. Сооружения советской эпохи резко выделялись на фоне воняющего нищетой прежнего хламья, перекошенного и прогнившего. Ровно казался жертвой черной дыры, свалившейся на него перед войной и проглотившей всю довоенную историю, оставившей после себя только пережеванные костяки, что проглотить не удалось — объедки сожранного времени.
Примерно такое же впечатление производили и люди — хмурые, неразговорчивые, серые внешностью, будто они прибыли из такой страшной исторической дали, которая могла ассоциироваться только с иной планетой — планетой мрака и страданий. Это как же предыдущим поколениям надо было устать душой, чтобы оставить этот хронический недуг на внешности своих потомков! За все время моего пребывания в Ровно я не слышала смеха, не видела улыбок или доверчивости в глазах местных жителей. Даже на мою теплую вежливость, обильно рассыпаемую то в транспорте, то в парикмахерских и магазинах, они реагировали настороженно, с недоверием, с предубеждением и, только убедившись в ее чистой искренности и бескорыстности, оттаивали и отвечали слабо выраженной взаимностью. Жалко было этих людей, как жалко больных, по невежеству не желающих лечиться; детей, изувеченных родителями; как жалко каждого, над кем висит проклятие, добровольно принимаемое со смирением.
Впечатления, наводящие на грустные размышления, были настолько стойкими, что не устранялись видом природных красот, и даже бросали на них тень негатива. Снег здесь казался более сырым и липким, тяжелым и водянистым; ветры — наглыми и хлесткими; текущая посреди города вода — не более чем потоком грязи, почему-то не упрятанной под землю, а уродующей ландшафт под маской реки со странным названием Устье.
В центр, находящийся рядом и оказавшийся не больше нашего славгородского пятачка, мы добрались пешком и осмотрели его быстро. Зашли в хлебный магазин, что-то спросили, конечно, по-русски. В ответ прозвучала пространная речь продавщицы, из которой я, выросшая в украинском селе, отлично знавшая украинский язык и учившаяся в одном классе с детьми западэнцев, не поняла ни слова. Хотя тут же сообразила, что виной тому является неимоверно загрязненный полонизмами говор этой тетки с преобладанием шипящих звуков, чужих интонаций. Странная напевность ее произношения вместе с тем напоминала пулеметную очередь.
— Ну и скорость! — с невольным удивлением выхватилось у меня. — Не повторите ли любезно?
Видимо, на мне прописалось такое простодушное и веселое недоумение с соответствующей мимикой, что женщина за прилавком прыснула смехом.
— Не понятно, да? — спросила она, переходя на плохой русский язык.
— А ничегошеньки, — я повела выпученными глазами. — Но станет понятно, если вы повторите медленнее.
— Ото мы тут такие, — сказала женщина и терпеливо повторила сказанное раньше. Оказывается, она сообщала, что тот хлеб, о котором я спрашивала, несвежий, и лучше взять другой.
С продуктами там вообще было несравнимо лучше, чем в Днепропетровске. Мясные изделия, любые колбасы, сосиски не были дефицитом — выбирай что хочешь, покупай в любом количестве. И даже — чудеса! — на прилавках свободно лежало свежее мясо, которое можно было купить и тут же купленный кусочек перемолоть на фарш — невиданный у нас сервис.
Название всему этому, куда я попала, было одно — декабрь, Полесье. Трудная история.