Почти в том же возрасте умер и Николай, другой брат Любы. Похмельный синдром. Была ли у него семья, я не помню.
Сам дядя Павел ненадолго пережил сыновей. Он разбился, упав с чердака собственного дома. Тете Вере Бог послал немного отдохнуть перед смертью от беспощадного мужа и нескладных судеб сыновей. Впрочем, настоящего милосердия Бог к ней не проявил, ниспослав умереть в одиночестве от перитонита, случившегося в результате прободной язвы желудка. Упокоившуюся, ее не сразу обнаружили. Почти вся эта семья спит вечным сном рядом с моим отцом.
Несчастья, уготованные этой семье, уже распластались над ней, испуская миазмы, улавливаемые натурами нервными, какой была я. В их доме мне всегда казалось темно и душно. Пожалуй, если бы спросили тогда, что мне мерещится там, я бы предрекла что-нибудь очень похожее на то, что позже произошло на самом деле. Но меня не спрашивали, а я противодействовала натиску темных сил тем, что стала ходить к Любе реже, чаще приглашала ее к себе.
В восьмом классе мы уже сидели за одной партой. Мне этого не то чтобы хотелось, просто я уступила просьбам своей несчастной подруги — ей-то со мной было хорошо. Люба продолжала шалить. Я знала, что она была егозой, изобретательной на выходки, и предполагала, что мне это будет мешать. Так оно и оказалось.
Учителя географии — Ятченко Михаила Моисеевича — задаваку и красавца, одержимого нарциссизмом, она невзлюбила, и когда он приходил на урок в безукоризненном белом костюме, подкладывала ему на стул пластилиновые шарики, начиненные чернилами. Технология их изготовления осталась ее ноу-хау.
Учителю английского языка по кличке Пэн она подкладывала кнопки остриями вверх. Этот мерзавец и скрытый педофил позволял себе возмутительные вещи. Прямо на уроках он поглаживал девочек по спинам, нажимая при этом на пуговицы лифчиков, выпирающих под одеждами. Люба повела с ним борьбу. Так как английский язык она не слушала, не знала и знать не хотела, то развлекала себя тем, что следила за перемещениями Пэна между партами, за движениями его рук и за отчаянной беспомощностью пригвожденных к партам девчонок, чьи пуговицы в это время занимали его воображение. Как только Пэн распускал руки, она начинала действовать — надувала шарики с пищалками и отпускала их, не завязывая. Шарики начинали кружить над учениками и пищать. Дети вообще всегда хорошо понимают друг друга и умеют поддержать исполнение замысла, который им понравился. Вот и тогда на наших уроках английского языка кто-нибудь непременно прокалывал пролетающий шарик, и тот взрывался с оглушительным хлестким звуком.
Сначала эти эскапады принимались за совпадения, но мало-помалу ученикам открылась истинная цель Любиных усилий, и на следующем уроке английского языка вместе со звуками шарика раздавался хохот тридцати человек. Пэн наконец тоже понял, что он разоблачен и осмеян и если он будет продолжать свои безобразия, то борьба с ним не прекратится, а усилится. Он, возможно, не исправился в полном смысле, но в нашем классе больше к девочкам не приставал.
Учительниц Люба не трогала.
Терпение мужчин кончилось тогда, когда на спине у Пивакова Александра Григорьевича, нашего классного руководителя, который вел у нас уроки истории, появился плакат: «Сам дурак». Трудно сказать, что побудило Любу это сделать, что послужило причиной. Александр Григорьевич был безобидным, добросовестным учителем, правда, бесстрастным и скучноватым, что совсем не свидетельствовало о чем-то плохом.
Против Любы повели войну, поставили вопрос об ее исключении из школы. Она даже неделю или две не посещала уроки. Но затем все уладилось с учетом того, что восьмой класс был выпускным. С Любы взяли слово, что в девятый класс она не придет. Наконец, разразился скандал и у нее дома, почему-то с большим опозданием.
Любе досталось серьезно, и на этот раз неприятности не кончились синяками — она пережила что-то страшное, о чем никому не говорила, но что ударило по ее нервной системе и рикошетом по сердцу. В тяжелом состоянии девочку доставили в больничный стационар, где она пролечилась до конца учебного года. Болезнь была не только затяжной, но и тяжелой. Левая рука у Любы опухла или отекла и потеряла чувствительность. Посиневшая кисть производила ужасающее впечатление несуразностью сочетания с живым и резвым подростком.
Постепенно отечность сошла, но рука еще долго висела плетью, оставаясь безжизненной. Когда мне сказали, что для восстановления движений руку нужно разрабатывать с помощью специальных упражнений, я принесла Любе шарик для большого тенниса, и это оказалось кстати. Потом у нее появились резиновые кольца и другие приспособления.
Эта история не самым приятным образом отразилась и на мне. Как я упоминала, Александр Григорьевич был нашим классным руководителем, и именно он писал нам характеристики по окончании неполной средней школы. Также от него зависело, кто будет принят в старшие классы, ибо рекомендации по приему в девятый класс тоже выдавал он. Все характеристики и рекомендации были зачитаны нам на воспитательном часе. Видимо, перед этим они обсуждались и на педсовете школы. Но авторитет классного руководителя оставался непререкаемым, и его слово решало дело. От Любиной выходки подозрения пали и на меня, ведь мы сидели за одной партой. Возможно, Александр Григорьевич подумал, что это я научила Любу дурной шутке, не знаю. Но он написал в моей характеристике что-то критическое, не совсем приятное, типа того, что я неправильно реагирую за замечания. Деталей я не помню, знаю, что у меня это вызвало недоумение и обиду. Конечно, меня рекомендовали для учебы в старших классах. При том, что я за все время учебы в школе едва ли получила десяток четверок, даже речи быть не могло о чем-то другом, но… что было, то было.
А теперь... Теперь Александр Григорьевич и его жена спят рядом с моей мамой, и за их могилками никто кроме меня не смотрит.
Выпускные экзамены Люба не сдавала — ей нельзя было волноваться. Учителя пожалели девчонку и дружно поставили ей тройки по всем предметам. Она была на вершине счастья!
Люба окончила ПТУ и всю жизнь проработала штукатуром на больших стройках. С мужем ей, кажется, повезло, а вот сын вырос наркоманом и рано ушел из жизни.
Но тогда только начиналось наше второе совместное лето, и мы еще ничего не знали о будущем.
Усмирение маминой обидчицы!
Родители не баловали меня, но жалели, хотя их жалость тоже не носила видимых форм. Как-то так сложилось в наших судьбах так, что их руки все не доходили до меня. Сначала я была маленькая, а сестра, наоборот, подросла и держала их в напряжении ранними симпатиями к мальчикам и первым замужеством, потом она родила дочку и бросила на родительские руки, а дальше бедные мои родители, видя, что семья растет, затеяли строить новый дом и все до последней копейки вкладывали туда. Поселившись в нем, они еще несколько лет достраивались и обживались там. Во всем этом хаосе забот — с маленьким ребенком, с новым домом, которые казались временными, такими, что пройдут и после них настанут лучшие дни, — меня жизнь как будто оставляла в стороне от основных целей семьи, до лучших времен. Помню, мама мечтала: «Вот поднимем Свету и возьмемся за тебя. Ты у нас умничка, надо тебе уделить внимание», «Вот достроим дом, и я куплю тебе модельные туфли» — но ей не суждено было исполнить эти мечты. Опять мешало что-то более нужное, забота обо мне казалась роскошью и отодвигалась на потом. Да вышло так, что этого «потом» не случилось, — там уж я окончила школу и навсегда уехала от них.
Мало мы пожили вместе, очень мало… Что тех восемнадцать лет… Мне былого всегда будет мало...
Время между шестым и девятым классом, включая и каникулы, было для меня самым тяжелым в физическом смысле. Хотя маленькую племянницу Свету и носили уже в ясли, а потом в садик, но это не отменяло моих обязанностей. По-прежнему каждое утро я просыпалась в пять часов и шла к тете Орисе, в тот дом, где в последние свои годы жила прабабушка Ирина (Ирма). У них во дворе, около колодца с «вкусной» водичкой, росла яблоня с пышной и густой кроной. Вот в ней тетя Орися и прятала, подвешивая на сучок, бидончик с утрешним молоком, которое было предназначено Свете. Этот бидончик я должна была вовремя забрать. Как меня истязало это молоко!