Случай с Саган — второй. Потому что подходит под его описание Бахтиным.
Бахтин пишет, что в этом, втором, случае самопереживание героя есть иллюзия читателя, тогда как на самом деле герой одержим автором, ценностной позицией автора. Так самая «исповедь» героя обращается на себя, успокоенно довлеет себе, и герой вовсе не кается. И это потому, что одинокий внешне герой оказывается внутренне ценностно не одиноким, а милуемым автором. Герой вовсе не нуждается в действительном удовлетворении.
Вот кончаются две недели «медового месяца» Доминики и Люка в Каннах:
«И вот настал день отъезда. Из лицемерия, где главную роль играл страх: у него, что я расчувствуюсь, у меня — что, заметив это, я расчувствуюсь еще больше, мы накануне, в последний наш вечер, не упоминали об отъезде».
Согласитесь ли, что вообще внимательность, подробность описания — это проявление позитивного отношения к описываемому? Так какие тонкие переливы чувств перед нами! И чей это позитив: Доминики, теряющей любовника, может, навсегда, или ее автора? Думаю, когда вопрос так заострен, деваться некуда, кроме ответа: позитив — автора.
«— Давай последний раз посмотрим с балкона, — сказала я мелодраматическим голосом.
Он посмотрел на меня с беспокойством, потом, поняв выражение моего лица, засмеялся.
— А ты и в самом деле твердый орешек, настоящий циник. Ты мне нравишься».
И такая тонкость почти сплошь.
«Моя любовь удивляла и восхищала меня. Я забыла, что для мня она только причина страданий».
Так может, герой таки вовсе не нуждается в действительном удовлетворении?
«Это было прекрасное анданте Моцарта, несущее, как всегда, зарю, смерть, смутную улыбку. Я долго слушала, неподвижно лежа в постели. Я была почти счастлива.
[Потом позвонил Люк — справиться о ее состоянии.]
Откуда во мне этот покой, эта кротость…
… … … … … … … … … … … …
…музыка кончилась, и я пожалела, что пропустила конец. Я увидела себя в зеркале, заметила, что улыбаюсь. Я не мешала себе улыбаться, я не могла. Снова — и я понимала это — я была одна. Мне захотелось сказать себе это слово. Одна, одна. Ну и что, в конце концов? Я — женщина, любившая мужчину. Это так просто: не из–за чего тут меняться в лице».
Этими словами кончается роман. Нуждается его главный герой в действительном удовлетворении? — Нет. Одиночество — эстетизировано. Возведено в ранг ценности.
А вот Доминика пришла в гости к Франсуазе. Финал сюжета:
«Я была так напряжена, так несчастна, что сила отчаяния вернула мне уверенность.
— Ну вот, — сказала я.
Я оторвала глаза от пола и посмотрела на нее. Она сидела на диване напротив меня и молча пристально на меня глядела. Мы могли бы поговорить о чем–нибудь постороннем, на прощание я сказала бы со смущенным видом: «Надеюсь, вы не слишком этого хотели для меня». Все зависело от меня; достаточно было заговорить, и поскорее, пока молчание не превратилось во взаимное признание. Но я молчала. Вот она, эта минута, минута настоящей жизни».
Герой вовсе не кается. Довлеет себе. Пусть даже по сюжету перед ним находится как раз тот персонаж, перед которым–то что и делать как не каяться. — Побоку это!
Вот вам и исповедь. Перед безнравственным автором не в чем исповедоваться безнравственному герою, не за что каяться. И такой автор для героя представляется не выродком в мире, а чрезвычайным авторитетом в мире. И вот устами любящей авторитетной авторской души воспевает себя герой.
В разбираемом втором случае, — когда автор завладевает героем, — даже и предметное окружение героя, по Бахтину, часто символизировано. То есть отдает автором. — Пожалуйста: «анданте Моцарта, несущее, как всегда, зарю, смерть…»
Вспомните слова пушкинского Моцарта о своей музыке:
Я весел… Вдруг: виденье гробовое…
Вникните в слова тех музыковедов, — увы, довольно редких, — кто по–настоящему понял музыку этого гения, Моцарта: <<…его демоничность — темная страсть прекрасного, которая должна раствориться в противоречиях… Сама смерть продуктивна… Сладостное предчувствие конца заставляет лучше осознавать бытие>> (Паумгартнер).
И сравните с началом романа Франсуазы Саган:
«Помню, облокотившись на проигрыватель, я засмотрелась на пластинку, как она медленно поднимается, потом ложится на сапфировое сукно, прикасаясь к нему нежно, будто щека к щеке. И, не знаю почему, меня охватило сильное ощущение счастья: в тот момент я вдруг физически остро почувствовала, что когда–нибудь умру, и рука моя уже не будет опираться на этот хромированный бортик, и солнце уже не будет смотреть в мои глаза».
(Это первая страница романа.)
Демонистка.
А по Бахтину, — раз уж — и обстановка, — то и жизненный путь героя символизирован (отдает сделанностью, сочиненностью, в общем — автором). Ну так пожалуйста: несчастная невозможность Доминике навсегда отнять для себя чужого мужа, свою жену уже разлюбившего, символизирует несовместимость общественных отношений со свободной человеческой личностью.
Причем эта мысль проводится в предельных условиях. Уж куда какие свободные нравы во Франции, в Париже. Ан нет. И там общественное давит свободную личность. Почти ничто материальное не мешает главным героям жить в соответствии с принципом свободы: Доминика, когда бы и сколько бы ни вступала в половой акт по инициативе Бертрана или Люка, никогда не забеременевает; она как бы свободна от своей физиологии. То же у Люка с Франсуазой. Десять лет они в браке, брак был по любви, и должны были б быть дети, очень ограничившие бы свободу Люка. Но детей нет. И он свободен от физиологии. И Люк и Доминика в решающие моменты своего сближения достаточно безнравственны, чтоб это сближение состоялось. То есть достаточно свободны душевно. И все–таки зловредное общественное — уважение к институту брака — засело и в них и переводит, — по пути так называемого наибольшего сопротивления, — их свободу всего лишь в свободу стоического приятия разлуки. Как и Татьяна Ларина в замужестве стоически принимает разлуку и отвергает адюльтер с теперь уже любящим ее и как всегда любимым ею Онегиным.
Видят ли и Доминика и Татьяна свой идеал в общественном? Исповедуют ли этику долга? Находят ли в таком идеале и такой этике радость? — Нет. Их эмоции негативны. А негативная эмоция к этике долга и к идеалу общественному, пусть даже всего лишь семейному, есть позитив к идеалу и этике в чем–то противоположным. Обе героини исповедуют этику силы. Они супер–, так сказать, вумэны.
И я должен пересмотреть свое заявление о высокоморальности поздней Татьяны Лариной.
…просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
… … … … … … … … … …
…Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Хотя мы знаем, что Евгений
Издавна чтенье разлюбил,
Однако ж несколько творений
Он из опалы исключил:
Певца Гяура и Жуана
Да с ним еще два–три романа,
В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой,
Мечтанью преданной безмерно,
С его озлобленным умом,
Кипящим в действии пустом.
Хранили многие страницы
Отметку резкую ногтей;
Глаза внимательной девицы
Устремлены на них живей.
Татьяна видит с трепетаньем,
Какою мыслью, замечаньем
Бывал Онегин поражен,
В чем молча соглашался он.
На их полях она встречает
Черты его карандаша.
Везде Онегина душа
Себя невольно выражает
То кратким словом, то крестом,
То вопросительным крючком.
И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава Богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной:
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес,
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных лексикон?..
Уж не пародия ли он?
Ужель загадку разрешила?
Ужели слово найдено?