А правда, художественный смысл, как всегда, есть как бы геометрическая сумма разнонаправленных ви`дений. В чем же тут художественный смысл?
Чтоб не ошибиться, надо вспомнить, когда писался Пушкиным «Рославлев». В 1831 году. Через год после болдинской осени 1830 года, когда у него забрезжил идеал консенсуса в сословном обществе и отразился в «Повестях Белкина», в «Моцарте и Сальери», о чем я уже неоднократно докладывал и писал [1, 50; 3, 84]. Мог ли этот новый идеал за год исчезнуть? Вряд ли.
И тогда пронзает мысль, что у Пушкина повторяется логика творческих замыслов. В 1829 году, исповедуя идеал Дома, семьи, он приходит к мысли (в «Тазите», я докладывал), что недостижимость даже такого достижимого, казалось бы, идеала, как семейный, связана с общественной неустроенностью и требует идеала нового — общественного консенсуса, чтоб мог осуществиться идеал семейный. И вот теперь, в 1831 году, когда Европа грозит России новой войной (за Польшу, силой не выпускаемую Россией из состава империи), разве не ясно становится, что идеал консенсуса надо расширить до консенсуса международного.
Вот нейтральность и враждебность к войне с Францией, одновременно проявляющиеся в двойном ви`дении повествовательницы, ее космополитизм и патриотизм и призваны — чем? — идеалом международного консенсуса.
«Рославлев» не закончен Пушкиным. Но ясно, что судьба Полины в нем должна стать трагической:
«Некогда я была другом несчастной женщины, выбранной г. Загоскиным в героини его повести… Он… возмутил спокойствие могилы. Я буду защитницею тени… Буду принуждена много говорить о самой себе, потому что судьба моя долго была связана с участью бедной моей подруги… Увы! К чему привели ее необыкновенные качества души и мужественная возвышенность ума? Правду сказал мой любимый писатель…»
Далее идет французский текст и к нему сноска Пушкина:
«Кажется, слова Шатобриана. — Примеч. изд. Перевод: «Счастье можно найти лишь на проторенных дорогах».»
Что должно было произойти? Даже по незаконченному тексту произведения чувствуется, что Полина и Синекур, пленный французский офицер, должны полюбить друг друга, и от этого должна быть беда. Трагедия же всегда такова, что когда герой умирает, зритель его правду уносит в своей душе. И правда эта в том, видно, должна была состоять, что идеал любви между представителями двух народов выше тех политических идеалов, которые делают эти народы врагами. И, значит, необходим консенсус международный.
Что–то такое чувствуется и в стихотворениях того времени.
Перед гробницею святой
Стою с поникшею главой…
Все спит кругом: одни лампады
Во мраке храма золотят
Столпов гранитные громады
И их знамен нависший ряд.
Под ними спит сей властелин, [Кутузов]
Сей идол северных дружин,
Маститый страж страны державной,
Смиритель всех ее врагов.
Сей остальной из стаи славной
Екатерининских орлов.
В твоем гробу восторг живет!
Он русский глас нам издает;
Он нам твердит о той године,
Когда народной веры глас
Воззвал к святой твоей седине:
«Иди, спасай!» Ты встал — и спас…
Внемли ж и днесь наш верный глас,
Встань и спасай царя и нас,
О старец грозный! на мгновенье
Явись у двери гробовой,
Явись, вдохни восторг и рвенье
Полкам, оставленным тобой!
Явись и дланию своей
Нам укажи в толпе вождей
Кто твой наследник, твой избранный!
Но храм — в молчанье погружен,
И тих твоей могилы бранной
Невозмутимый, вечный сон…
Разве не ясно, что тут столкновение страстного призыва с абсолютной его бесполезностью рождает катарсис грусти о самой необходимости этого призыва. Нет того подъема духа, какой был в 1812 году в справедливой войне против захватчика. Сейчас идет война сомнительной справедливости: восстала за свою независимость Польша. Россия сама, как захватчик. И о чем грусть? О том, что нет согласия между родичами–славянами или о судьбе, как пишут в комментариях: <<польской компании в связи с нерешительными действиями командовавшего русской армией Дибича>> [8, 877] на фоне враждебности Европы? — Мне кажется, — помня пушкинский того времени идеал консенсуса, — что грусть — не из–за Дибича и угроз из Франции, а грусть — из–за отсутствия консенсуса.
Это в 1821 году Пушкин (по Лотману [6, 76]) мог вести с Орловым неантагонистические споры и сдать своего тогдашнего конька — вечный мир аббата Сен — Пьера (в применении к тому времени — умиротворение Европы Венским конгрессом реакционных правительств), — сдать этого конька в обмен на конька Орлова (к вечному миру — через кровь революций). Это в 1821 году, дразня Орлова, Пушкин мог притворяться, что он <<убежден, что правительства, совершенствуясь [а не через революцию], постепенно водворят вечный и всеобщий мир и что тогда не будет проливаться иной крови, как только людей с сильными характерами и страстями, с предприимчивым духом, которых… будут считать лишь нарушителями общественного спокойствия>> [4, 75]. Такой розыгрыш продекабриста Орлова мог быть у Пушкина, повторяю, только в 1821 году.
С тех пор 10 лет прошло. Пушкин от продекабризма давно отказался и прежний розыгрыш вполне мог стать теперь устоявшимся убеждением. Против истории не попрешь. А она такова, что мир делят между собой несколько империй.
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.
Вопрос риторический, на какой не нужен ответ, ибо его все знают. Сверхдержавы поделили — и содержат более или менее в мире этот мир.
И хоть Пушкин к 1831‑му году успел после 1821 года уже не только поверить новому русскому императору, но и разочароваться в нем, но зато от идеала эволюции он еще не отказался.
Поэтому революция во Франции 1830‑го года вполне могла для него в 1831‑м быть делом <<людей с предприимчивым духом>>, делом, затеянным <<нарушителями общественного спокойствия>>. И угрозы этих людей за Польшу, естественно, очень его злили. Больше, чем сама, своя все же, взбунтовавшаяся Польша:
«Отвага» — слово с позитивной аурой. Отважной Польше в «Клеветникам России» Пушкин отдает–таки должное.
А вот люди во Франции, пришедшие в результате революции 1830 года к власти, вряд ли к власти бы пришли, не внеси свой бесценный вклад Россия в устранение из Франции Бонапарта. Так не националистический ли романо–славянский конфликт назревал в 1831 году?
Пушкин в «Клеветникам России» обижен, что <<того и гляди навяжется на нас Европа>>, во многом Россией спасенная от наполеоновского порабощения Европа.
Какой идеал должен был инициировать обиду? — Идеал консенсуса великих народов.
И конечно, он не заявлен «в лоб».
И тот же идеал можно увидеть и в «Бородинской годовщине». Здесь — упоение русской победой и русским благородством и силой. Чего это залог? — Доброго мира. А добрый мир — залог идеализируемого консенсуса.