Он сдвинул камеру за прозрачные стены лабиринта. Источником голосов являлся большой, во всю стену экран. Там двигались увеличенные в несколько раз изображения Криса Соула и компьютерщика Лайонела Россона.
Это были их голоса. Не совсем, правда, их. Речевой компьютер разделял их голоса и снова сводил в программе. Слова при этом переставали звучать естественно, как в обычном потоке речи. Трудно было узнать собственный голос в записи. Это были английские предложения и в то же время настолько неанглийские гирлянды слов, что всякий посторонний пришел бы в замешательство. Сами слова были достаточно просты. Даже для ребенка. Но при этом составлены так, как никакие дети не разговаривают. Даже взрослые не могли бы понимать их без распечатки с лабиринтом скобок, объединяющих хитросплетения фраз так, чтобы они становились доступны уму.
Это была речь Русселя.
Пьер был потрясен и заинтригован самонадеянностью Реймона Русселя, написавшего поэму, которая выходила за границы человеческого рассудка. Поэма «Новые африканские впечатления» стала поистине госпожой сердца Пьера. Он постоянно спорил с ней, но, тем не менее, она продолжала очаровывать его. Она отталкивала его с аристократическими ужимками. Он же хотел подчинить ее разуму ради торжества логики и справедливости. Если бы только он мог познать ее, хоть раз, хотя бы в течение одной бесконечной ночи понимания, он избавился бы от обольстительницы. Но, подобно всем великим обольстительницам, эта поэма имела свои тайные приемы. Она гипнотизировала. Она доводила до беспамятства.
Единственный способ найти путь к ее сердцу — пронзить это сердце кинжалом и остаться с ней навсегда. А для этого надо было понять ее тайный язык.
И все же лабиринт, созданный совместными усилиями, навсегда защищал рассеянный человеческий ум.
Если бы логику можно было так легко сразить поэмой, неужели оставалась бы надежда, что мир можно изменить логикой? Эта любовница, эта госпожа сердца была элегантной сучкой, Саломеей, которую ничуть не заботили ни третий мир, ни бедность — постоянное напоминание Пьеру о ложном — эстетическом выборе в жизни. Красота взамен правды.
И вот теперь, непостижимым образом, она действительно утешала Пьера — в том болоте несправедливости, в котором он увяз по уши в бразильских джунглях!
Вот оно, противоречие, заставившее Соула снова вытащить письмо в поисках ключа к разгадке.
Слова на штампе — ПОРЯДОК и ПРОГРЕСС — девиз Бразилии, провозглашенный новой реальностью: хунтой, военной диктатурой.
Он остановился на странице, с которой хитро косилось на него имя Русселя.
«Я мог бы точно так же писать об этом как вам, так и любому другому, но вы, по крайней мере, сможете оценить уникальность этого ни на что не похожего племени.
Они называют себя „шемахоя“, но скоро уже не будут иметь никакого названия, несмотря на невероятно высокое положение их племенного шамана Брухо — последний оплот их цивилизации. И этот оплот не охраняется луками, отравленными стрелами и воздушными трубками с иглами!
Они понятия не имеют о том, какая гора валится на их крошечное племя: какими пешками (меньше, чем пешками!) они стали в большой игре. Попытки Брухо встретить грядущее бедствие, оставаясь в рамках собственной культуры, — поистине донкихотство! Просто пародия на поэму Русселя! Какое восхитительное сходство: почти тот же храм ума, воздвигнутый французским дилетантом. Вот что удивляет. Когда меня не подогревает ярость, я лелею идейку перевести „Нувель импрессьон д'Африк“ на шемахоя Б.
Я говорю: шемахоя Б, поскольку здесь работает двухъярусная языковая ситуация — и именно на языке шемахоя Б, если вообще это возможно на каком-нибудь языке на этом порочном шарике по имени Земля, поэма Русселя могла бы стать понятной уму.
И вот что затеял Брухо против потопа. Позволь заверить тебя, мой дорогой Крис, ты будешь возмущен не меньше — до белого каления!»
Соул отбросил письмо.
Мой бедный Пьер, и ты бы возмутился, увидев меня в этом кресле, перед экраном с «индейцами».
Я был бы возмущен? А как бы тебя проняло это?
Вот оно тебе — белое каление! И белая горячка.
Дети.
В глазах Соула они были непостижимо прекрасны.
Их мир был прекрасен.
Как их язык.
Он ввел звуковые фильтры для его с Россоном голосов, отрегулировал микрофоны, расставленные везде, где дети могли заговорить.
Но сейчас они молчали.
У него были сотни часов их разговоров на пленке, от самого раннего лепета до предложений, которые они теперь составляли самостоятельно, — внедренные предложения о внедренном мире. Он навещал их, играл с ними, показывал, как пользоваться лабиринтом, учебными куклами и оракулами, — и все это в речевой маске, которая сглатывала слова, отсылая в компьютер для пересортировки и трансформации.
Говоря откровенно, ему не требовалось слушать их и наблюдать со стороны, точно влюбленному маразматику-педофилу. Запись велась с компьютера, и все осуществляли автоматы. Все, что говорили дети, чутко стерегли сверхчувствительные микрофоны-жучки и сохраняли на пленке. Самые интересные и неожиданные места распечатывались специально для него.
И все же чрезвычайно полезно наблюдать за детьми лично. Нечто вроде терапии. Постепенно мрачное чувство отчужденности отпускало.
«Мир» Соула был не единственным в Гэддонском Блоке. Здесь находилось еще два подвала с детьми: «Логический», который управлялся Дороти Саммерс, и «Чужой», изобретенный психологом Дженнисом.
Системы жизненной поддержки трех миров управлялись автоматически, так же как и речевые программы. Все меньше и меньше причин оставалось спускаться туда лично, тем более дети становились старше и самостоятельнее. И все менее желательным становилось личное присутствие. Боги должны иметь причины для своего появления, как шутил их величество Сэм Бакс, директор Преисподней Гэддона.
Всезнающий попрыгунчик Сэм Бакс. Оставим ему руководство политикой. Зарабатывание денег. Общества и фонды, армейские связи, охрана и секьюрити. Все это — не наше дело. А Пьер пусть занимается политикой Бразилии. Не надо уважать во мне политика. Оставьте меня, черт побери, заниматься своим делом!
Здесь, где живут дети моего разума: мой Рама, мой храбрый Видья, моя возлюбленная Гюльшен, моя дорогая Вашильки.
Не торопи богов уйти со сцены, Сэм.
На экране Видья открыл глаза и уставился на призраки Соула и Россона. Гигантские губы двигались медленно: огромные, безобразные рты говорили с ним на «поганом языке».
А ночью, когда дети спят, их речь поддержит шепот микрофонов, гипнотробов, обучающих во сне.
В столовой Соул снова схлестнулся с Дороти.
Пережевывая жилистое тушеное мясо, он размышлял о такой же неудобоваримости характера Дороти. Она постоянно подтрунивала над его опасной, по ее мнению, любовью и привязанностью к детям. К счастью для заключенных, напарник Дороти, Россон, был теплокровным человеческим существом.
— Дороти, а ты представляешь, что случится с этими детьми, когда он вырастут? — ляпнул он вдруг. — Что их ждет в ближайшие сорок-пятьдесят лет?
Коллега надула губы.
— Думаю, половое влечение можно держать под контролем.
— Я не о сексе. Что ты скажешь о них как о взрослых людях? Что с ними будет? Ведь мы над этим даже не задумывались.
— А надо ли? Пространства всем хватит.
— Какого пространства? Дальнего космоса? Пространства в колбе термоса, выброшенного в космический океан в направлении ближайшей из звезд? И кому хватит? Команде для космического путешествия?
В том, что проглатывала Дороти Саммерс, похоже, хрящей не было.
— Говорила я Сэму, не надо брать в экспериментальную группу женатиков, — уколола она. — Не представляю, чем можно помочь обществу, родив собственного ребенка.
Соул тут же подумал о Видье — еще прежде, чем вспомнил о том, что его «собственный» ребенок — это Питер…