Идеи же черпались из описываемой эпохи. В частности из текстов Карамзина. В Англии «русский путешественник» был потрясен увиденными картинами семейного счастья: «Берега Темзы прекрасны; их можно назвать цветниками… Но картина добрых нравов и семейного счастья всего более восхищает меня в деревнях английских… В церквах сделаны ложи — и каждая занимается отдельным семейством. Матери окружены детьми, и я нигде не видывал таких прекрасных малюток… Все маленькие Эмили, все маленькие Софии… Здесь редкий холостяк не вздохнет, видя красоту и счастье детей, скромность и благонравие женщин… Англичанка воспитывается для домашней жизни, приобретает качества доброй супруги и матери, украшая душу свою теми склонностями и навыками, которые предохраняют нас от скуки в уединении и делают одного человека сокровищем для другого. Войдите здесь поутру в дом: хозяйка всегда за рукоделием… или учит детей в приятном ожидании той минуты, когда муж, отправив свои дела, возвратится с биржи, выйдет из кабинета и скажет: теперь я твой! Теперь я ваш!»
Карамзин не говорил, что подобная идиллия сопряжена в Англии с отчуждением имущества женщины: ее приданое полностью переходило к мужу, чего в России не случалось. Что господство мужчины принимало иногда крайние формы: супруг мог продать неверную жену в публичный дом. Нарисованная «русским путешественником» картина столь пленительна, что не возникает желания задавать вопросы.
Между тем вывод Карамзина из увиденного в Англии возвращает читателя домой: «Каким опасностям подвержена в свете добродетель молодой женщины? Скажите, не виновна ли она перед своим мужем, как скоро хочет нравиться другим?.. Но главная вина, без всякого сомнения, на стороне мужчин, которые не умеют пользоваться своими правами для взаимного счастья и лучше хотят быть строптивыми рабами, нежели умными, вежливыми и любезными властителями нежного пола, созданного прельщать, следовательно не властвовать, потому что сила не имеет нужды в прельщении… Мягкое женское сердце принимает всегда образ нашего; и если бы мы вообще любили добродетель, то милые красавицы из кокетства сделались бы добродетельными»[179].
Итак, мужчины виноваты сами. «Часто должно жалеть о муже, но о мужьях никогда». Они не понимают, в чем их сила, не умеют использовать власть, данную самой природой, не хотят быть отцами семейств, нести ответственность. Но не слишком ли тяжелый крест возлагается на одного человека из двух, в то время как у второго вместе с правами отнимается и ответственность? Женщина должна угождать, создавать мужу приятную жизнь в семье, одна нести вину, если что-то не ладится. Но как поступить, если муж прикован к отступающей армии и весь извелся, что на родное Квярово, где прячутся жена и дети, вот-вот нападут голодные и злые французы? Как вести себя добродетельной супруге? Как Лизе? Головой в пруд? Или все-таки как Марфе-посаднице?
Англия — спокойная страна. Даже Наполеон не решился пересечь Ла-Манш. А дома воспитательные теории Руссо подвергались существенным поправкам. Когда Софи встретила Эмиля, «стыд мешал ей говорить, и ее скромность не обнаруживала подходящих слов». В русском тексте у Карамзина при описании близости слов не хватает Эрасту. «Лиза не понимала чувств своих, удивлялась и спрашивала. Эраст молчал». — «Ты молчишь, Эраст? Вздыхаешь? Боже мой! Что такое?» И это не случайное совпадение. Карамзин намеренно ставит своего героя-мужчину в положение, отдаленно напоминающее метания Софи, чтобы подчеркнуть его женственность, беспомощность. Там, где Эраст должен был взять ответственность на себя, он бежит от объяснения, а с ним — от решения, от действия. Самое большее, что он может предложить, — 100 рублей за девство.
Писатель хотел показать, что его герой ни в коем случае недотягивает до Эмиля. Еве не соответствует Адам. Несостоятельность мужчины — тот страшный вывод, который подсказывал читателям Карамзин самой смертью героини. Эту тему — чувствующая женская натура при недостойной ее мужской — Николай Михайлович подарил русской литературе на столетие вперед. Словно завязал узелок на платке. Безобидная с виду повесть знаменовала страшный национальной комплекс — отказ мужчины от ответственности. И как результат — гибель героини.
Но в поступке Лизы сокрыт и иной смысл. По своей воле прекращая жизнь, она как бы присваивала права полноценного человека. Такая позиция Карамзина заметно отличалась от рассуждений Руссо: ведь Софи «терпеливо сносит несправедливость других, такова милая природа ее пола… Никогда не унижайте мальчиков в той же мере, внутреннее чувство поднимается и протестует в них против несправедливости; природа не создала их для того, чтобы терпеть ее»[180]. Оказывается, природа не создала для этого и женщин.
Так, в русской художественной прозе Нового времени совершилось признание женской личности. Признание по-настоящему трагическое. Ведь нежная, кроткая, гордая и зависимая героиня не может существовать одна. Грустная история, над которой рыдали барышни, оказалась обращена к сильному полу: хотите убежища, дайте его сами.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
«…НИ ТО МОСКОВСКАЯ КУЗИНА»
Знавали ль вы Москву былую,
Когда росла в ней трын-трава?
Я вам старушку нарисую…
В. С. Филимонов
Смех — быстро изнашиваемое платье. Эпохи меняются, и то, что смешило дедушек, может показаться внукам странным и даже неприятным. Сразу же после появления списков комедии А. С. Грибоедова современники начали обсуждать ее непривычную структуру. Многим казалось, что замысел неясен, любовная интрига вытесняется социальной. Пушкин дважды обращался к этому вопросу. «Не осуждаю ни плана, ни завязки, ни приличий комедии Грибоедова, — писал он в январе 1825 года А. А. Бестужеву. — Цель его характеры и резкая картина нравов… Недоверчивость Чацкого в любви Софьи к Молчалину прелестна! — и как натурально! Вот на чем должна была вертеться вся комедия, но Грибоедов, видно, не захотел — его воля!»[181] В письме П. А. Вяземскому сказано откровеннее: «Много ума и смешного в стихах, но во всей комедии ни плана, ни мысли главной, ни истины»[182].
Ругал пьесу и П. А. Катенин, которого Грибоедов признавал не только своим старшим другом, но до известной степени и ментором. Так постепенно сложилось представление о двух интригах в пьесе — любовной и социальной, причем вторая как бы забивает первую, оттесняет на задний план. Начавшись как комедия марьяжных нравов, пьеса быстро превращается в сатиру на общественное устройство. Социальное звучание монологов Чацкого кажется более значимым, чем метания влюбленного героя.
Но уместно вспомнить, что сам автор смотрел на дело иначе. Ему интрига представлялась единой. Грибоедов назвал критику друга «жестокой и вовсе несправедливой» и пустился в объяснения: «Ты находишь главную погрешность в плане: мне кажется, он прост и ясен по цели и исполнению; девушка сама не глупая предпочитает дурака умному человеку… и этот человек, разумеется, в противоречии с обществом его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих… Кто-то со злости выдумал об нем, что он сумасшедший, никто не поверил и все повторяют, голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой единственно он явился в Москву, ему совершенно объясняется, он ей и всем наплевал в глаза и был таков»[183].
Заметим: Грибоедов начал свое пояснение с Софьи. По его мнению, именно отношения с ней — стержень комедии, на который наматывается и «общее недоброжелательство», и ответное умение Чацкого всем «наплевать в глаза». По замыслу автора, интрига не должна дробиться на две, а любовная линия — отступать на второй план. Напротив, именно из нее вытекало неприятие московского мирка. Желание жениться на предмете страсти, встретив преграды не только личного, но и социального плана, становится катализатором разрушения.