Вы, наверное, думаете, что я урод там какой-то, что там совести у меня нет и вообще. Но это не так. Я просто не люблю, когда врут. Внаглую. Одни врут, другие делают вид, что верят. Что мне остается?
Взять моих родаков. Да я уверен, умри кто-нибудь из них, другой бы даже не дрогнул. Ну и что? На хера тогда жить вместе? Спрашивается. Из-за меня? Я тут при чем? Почему, в натуре, не сказать правду: «Я хочу, чтобы ты сдох (сдохла)». И разойтись раз и навсегда и больше никогда не видеться. Ведь это же просто! Гораздо проще, чем, живя в одной квартире, неделями не разговаривать друг с другом.
У нас со Светкой будет не так. Я краем глаза смотрю на ее профиль. Она сидит со мной за одной партой и иногда случайно (!) задевает своей коленкой мою ногу. От этого у меня надолго встает и путается в складках трусов — мне больно, но я терплю, не решаясь как-нибудь поправить.
Первый урок — история. Историка зовут Захар Захарович. На переменах он закрывается с англичанкой в классе, и там… Что они там могут делать, когда ему за семьдесят, а ей не больше тридцати? В школе, на перемене. Все уверены, что он ее долбит на учительском столе. Причем долбит в очко, потому что у нее волосатые ноги. Какая здесь связь, не могу взять в толк. Понимая, что это бред пьяной обезьяны, никто не хочет признать, что все не так. Даже девчонки перемигиваются, когда они закрываются. Некоторые утверждают, что видели в замочную скважину, как он ее драл. И позы показывали. Англичанка стояла раком, подняв согнутую в колене ногу. И член историка описывали, кривой и длинный, как отрезок скрученного шланга.
На самом деле у Захара Захаровича скручена левая рука. Она меньше здоровой правой и вывернута ладонью кверху. И сгибается странно, как будто в другую сторону. Ладонь детская, и на ней всего три пальчика. И не понять, какой из них мизинец, а какой большой.
Ходят слухи, что он мальчишкой партизанил во время войны и однажды попал в плен. Короче, его там пытали, чтобы он выдал своих. И вот там-то руку ему и перехерачили. Но выдал он или нет, никто не знает.
Я сижу и думаю, смог бы я вынести пытки? Ну рука еще — хрен с ней. Пусть выкручивают. А вот если член? Представьте, достают ваш хер, кладут его на разделочную доску и говорят: «Не скажешь, где друзья-партизаны, нашинкуем твою сосиску на сорок семь кусочков. И торопиться не будем». Ну то, что на сорок семь, это я, конечно, загнул, но на двадцать два вполне бы могли.
Я много раз об этом думал. Как бы я поступил, окажись на месте пленного, которого пытают. Этого в кино не покажут. Я думаю, есть такие пытки, под которыми сдашь кого угодно. Если не сильно любишь, конечно. Например, своего отца я сдал бы и без пыток. А вот мать… Ну не знаю. Или…
Я снова кошусь на Светку. А ради нее? Смог бы я ради нее вытерпеть боль и унижение, а потом еще и смерть до кучи? Я закрываю глаза. Вот холодные бесцеремонные пальцы вынимают из штанов мой член, малюсенький от страха, и оттягивают его, больно сжимая крайнюю плоть. «Где она?» — спрашивают у меня на немецком, а я этим членом толком даже никого не трахал. «Вас из дас?» — глупо спрашиваю я и получаю по морде, а потом… Бр-р… Все, дальше представлять не хочется. Не пойму, стыдно мне или нет, но я чувствую огромное облегчение, когда думаю, что это неправда. Что не нужно мне никуда хер свой совать, что не будут его дверью зажимать. И глаза выкалывать тоже не будут. И что, возможно, Светка любит только меня, а все немцы (беккенбауэры и шумахеры) — просто клевые ребята.
Светка пришла в наш класс сразу после Нового года. Мы только вышли с каникул, а Шипок — я с ним за одной партой сидел — приболел. Короче, место рядом со мной пустовало. «Это новенькая, зовут ее Светлана Коломиец, прошу любить и жаловать», — представила классная Людмила Федоровна девчонку. Я сначала не разглядел ее толком, — мать с отцом целую неделю выносили друг другу мозг, заодно и моему порядком перепало, — короче, я мало что соображал. Мне было до лампы, кто и куда пришел. Я плыл, тупо уставясь в одну точку. «А сидеть она будет… — классная обвела глазами класс и остановилась на моей парте. — Сидеть будет с Ипатовым Сергеем». — «Как со мной? — очнулся я. — Со мной же Шипков сидит!» — «Ни хера! Заколебали вы меня с Шипковым! И вообще, закрой хавальник — галдеть будешь в морге!» — Людмиша ничего такого, конечно, не говорила, только, если бы сказала, ее сразу бы все зауважали. А так, когда ее выводили из себя, она натурально начинала лаять. Ее специально злили, чтобы послушать, как она лает.
Ну вот, новенькая прошла к моей парте и, не глядя на меня, села рядом. И я… блядь, ну что уж теперь… я влюбился как безумный Пьеро…
Это происходит на перемене, когда мы стоим перед классом в коридоре и ждем Людмишу. Класс закрыт, мы стоим у окон, сложив рюкзаки на подоконнике. Шипок курит в туалете, Зуба как не было, так и нет, Светка шепчется с Ленкой Головановой, остальные тоже чем-то занимаются. Я смотрю в окно на наш школьный двор. В нем полно кустов и деревьев. Если посмотреть направо, то можно увидеть угол футбольного поля, еще дальше — волейбольная и две баскетбольные площадки. У нас школа со спортивным уклоном. Шипок играет в футбол, Зуб — баскетболист, Светка бегает, и только я один хрен знает чем занимаюсь.
Сказать по правде, я не понимаю, зачем нужен весь этот спорт. Выше, дальше, быстрее. Или как там правильно? Глубже, дольше, сильнее. Блядство сплошное, а не спорт. Мышцой поиграть и люлей кому-нибудь навалять — вот и все спортсменство.
Когда я начинаю про это думать (про блядство и все такое), у меня сразу встает. Ничего не могу с этим поделать. А еще, к примеру, еду в троллейбусе, а его, суку, раскачивает, особенно заднюю площадку. И не знаешь потом, что с этим делать. Шипок советует перед каждым выходом на улицу дрочить. Да, это если он у тебя перед выходом стоит, а если нет? Глупо специально поднимать, хотя это большого труда не составляет. Но еще глупее ходить со стояком.
Я стою, смотрю в окно и вдруг слышу крик. Оборачиваюсь и вижу, как Голованова орет на Вована Сердюкова, а тот лишь посмеивается. А рядом, закрыв лицо руками, стоит Светка. Ничего еще не понимая, я тут же забываю про свой стояк и все внимание перевожу на них. Голованова орет, что Вован совсем оборзел, раз Светке под юбку залез, а Вован только лыбится и молчит.
Не знаю, что со мной случилось, короче, первые мгновения я не запомнил. Очнулся тогда, когда уже молотил сердюковское табло, а когда он упал, стал его пинать. Я и пнул-то его всего лишь пару раз, а нас уже растаскивали. Вернее, меня от его тела оттащили. Непонятно откуда возникший Шипок шептал мне на ухо: «Ты что, охерел? Его брат тебя замочит, опомнись, Ипат! Угомонись давай, все, хорош».
В тот момент мне было плевать на его брата. В рот я имел все их семейство! Видал их всех в гробу в белых тапках!
Вован поднялся и, вытирая кровь с лица, пошел по коридору. Почти побежал.
Меня всего трясло. Я как будто замерз насмерть и вот теперь отходил от морозных колик. Никак не мог расслабиться. В сторону девчонок не смотрел. Шипок все чего-то бубнил рядом, вроде как успокаивал меня.
Наконец пришла Людмиша. Быстро прошла к двери и ключом открыла ее. Мы вошли и расселись по своим партам.
Классная начинает стирать с доски сухой тряпкой и вместо того, чтобы смахивать написанное, размазывает по темной плоскости белую пыль. Потом вообще роняет ее из рук, и тряпка падает на пол.
Людмиша поворачивается к нам и говорит:
— Вчера ночью у Леши Зубова умерла мама.
Потом молчит, будто вслушиваясь в гробовую тишину, и добавляет:
— После этого урока мы всем классом идем к нему домой поддержать нашего товарища.
И потом начинается урок. И Шипок тычет мне в спину линейкой, но я не оглядываюсь. Я смотрю в парту, оглушенный и раздавленный. Я не очень хорошо знал мать Зуба, просто мы здоровались, когда я звал его на улицу, и все.
Но все равно.