Литмир - Электронная Библиотека

За соседним столиком сменилась пара. Он — немолодой толстяк, она — девчонка. Муня, у которого сентавос в кармане оставалось не больше, чем «эстрелл» в тарелке, про себя обозвал девушку скверным словом, а мужчину и вовсе погнал штыком через линию фронта к фашистам. В итоге получилось все наоборот: до кого фашистам рукой подать — до него; толстяк же небось благоденствует себе в Барселоне, а эту девушку — и не подозревающую, что есть такой Муня, революционер, — он бы мог теперь узнать только своими якобы зрячими пальцами — так вроде говорят о слепых (общество позволяет им это, девушки терпят). Сценка «Слепой и девушка» возможна исключительно как пантомима, в роли слепого республиканца — Жан-Луи Барро.

В пункте «Пища наша» Муня, наверное, все-таки перебрал. Не в смысле обжорства, а что и сейчас бы своими зрячими пальцами любовался «эстреллой»: ел бы и осязал — не то что… Как раз был очередной привал, он снова «выжирал» фасоль из горсти. Хорошо, что еще не прямо мордой в торбу, словно там овес, а он — известное животное. Вокруг стоял (или пора переучиться: «в ушах стоял»?) привычный шум — шум присутствия, а не общения. Таким по природе своей является птичий гомон — к слову сказать, никогда еще, пожалуй, я не видел страны, в которой было бы так мало птиц. Нам случалось иногда замечать птиц, похожих на сороку, стаи куропаток, внезапно вспархивавших ночью и пугавших часовых, и, очень редко, медленно круживших в небе орлов, презрительно не замечавших винтовочной пальбы, которую открывали по ним наши солдаты, — правда, Муня бы не поручился, что так оно в действительности и было. Он сам говорил про птиц с чужих слов, повторял как попугай.

Но что было бесспорно, так это полдневная жара — в ночи-то кромешной. Они пошли дальше. Муня с оттенком бреда размышлял, что легче: жара при ослепительном свете дня или — мнимой ночью? Он вообразил такую игру — для себя и для своих товарищей по несчастью. Пейзаж в духе этого, с расстроенной психикой — ну, этого, Сальвадора Дали: редкие, но тенистые деревья на каменистом плато, по плато мечутся фигурки людей, им надо эти деревья отыскать, чтобы спрятаться в их тени. Это как на детском бильярде: никелированный шарик мечется, один угодит в лунку, а другой, зигзагами, так и промчится — в пекло.

А согласился бы Муня победить Франко ценой потери обоих глаз? А ценой потери ног? (С каждым вопросом планка понижалась, следовательно, ответ всякий раз был… какой?)

Страшного в слепоте, как ты понимаешь, ничего нет. Это только покуда видишь — боишься ослепнуть, а когда уже не видишь, то понимаешь, что это не самое главное. Муня порадовался за себя не сильно, но все же: голова, подумал он, — зато голова начинает работать лучше, нет отвлекающих факторов, мысль собирается, концентрируется в точку, которая вот-вот закатится под тенистое дерево; а если б мозги оставались прежними, разве был бы он в состоянии состязаться с никелированными шариками остальных?

Но им, конечно, хуже, чем ему. Слепой — это прежде всего homo sapiens, сплошной клубок мыслей. Кому-то, таким, как Муня, это в радость, но простые люди — чьи радости иного свойства, — как они это переносят? Муня злорадно ставил их перед дилеммой: ранение как теперь или же хорошенькое ранение в пах? Выбирай, парень, выбирайте, Педро, Рамон, Мануэль, Хаиме.

Мысль потекла в новом русле: не видеть предмет своей похоти — это то же, что сразу гасить свет, без всяких прелюдий, — ну, взять и сразу повалить на диван. Сам Муня так и поступал: всегда находились какие-нибудь терезы — молоденькие работницы, уныло зарабатывающие свое унылое жалованье. Боже упаси от мысли, что он им платил, как какой-нибудь буржуйский сынок, — мог, конечно, сводить в угловую кондитерскую или заплатить за билет в кино. Но их приманивали разве деньги? Запах денег, исходивший от него, то, что он проживал на бульваре Тотлебена в особняке. Если уж на то пошло, платить приходилось «ласкою после» — так трудно дававшейся ему «пост-людией», в продолжение которой душа рвалась прочь, подальше от этой мерзости (как мог отец избрать себе такую профессию — не понимаю…).

Муня не верил в любовь и противоположный пол презирал. А может ли слепой влюбиться (сам он был влюблен лишь в раннем-раннем детстве: девочку звали Марта и она играла в саду, куда ходил и он, тогда под присмотром некой болезненно тучной Марфы — звавшейся так словно в насмешку над его чувством), и если может влюбиться (повторяем, слепой), то как, во что? Этот, несколько смущенный, интерес к любви — вдруг! — был сродни интересу к коитусу — еще не изведавшей его, но уже вполне, так сказать, на выданье девицы.

…Новая грань мысли, острая, как кинжал под плащом: идеальная месть Нарциссу — выколоть ему глаза… этой мысли не суждено было продолжение. Кончик носа, крепкий как кость (по самоощущению), сплющило от ударившей в него вони — происхождения совершенно однозначного. Бывают запахи, которыми можно дубы корчевать: шедший перед ним обделался на ходу, как лошадь. Вся эта сволочь в окопах гадила прямо под ногами. От отвращения Муня… вздохнул. Он подумал с горечью, что фронт прорван. Но почему нет канонады? В страхе: а если мы в фашистском тылу? Что с нами сделают? Он помнил страшные рассказы: пленным перерезали горло и после — бег, кто сколько шагов пробежит (приз получает за победителя его семья). Слышал и о более страшных надругательствах — язык не поворачивается выговорить каких. А вот что сделают с Люцифером, собакой, переучат для себя или она разделит их судьбу — будет казнена? Канонады не слышно — плохо, очень плохо. А какую бы смерть уготовили Нарциссу греческие боги, будь они фашистами?

Опять, похоже, в своей одиночной камере черневшее Мунино «я» затевало самосуд. Нарцисс — звучало все отчетливей обвинение. Миф о Нарциссе, перенесенный в пустыню: он утопился, любуясь своим отражением в луже собственной мочи. Еще пару глотков из фляги… Нет, это пить невозможно… Лучше вылить себе на голову, все до конца — нечего беречь!

Действительно, страшно напекло голову, — но после душа стало полегче. Он отшвырнул пустую фляжку: лишний вес — за борт! «Это уже конец, — подумал Муня, — когда выкидывают…» Как вдруг оборвалось все внутри: звука падения не последовало. Пустота за бортом. Пустота за лицом. Обе слились — всколыхнув полузабытый ужас: что над головой, то и под ногами — да ременный жгут в сжатом намертво кулаке. Вот-вот потеряешь сознание. Уже невозможно заставлять себя дальше отрывать ноги от последней тверди. Страх пропасти сильнее всякого благоразумия.

Ну, молись!..

Нет, никогда! Бог — значит, я ничтожен, это имя человеческого позора. Я не тростник! Я готов ослепнуть еще сколько хочешь раз, вечно навзничь падать в бездну, это дрожащее тело, эти собачьи нервы, пусть они сдаются, молят: «Бог!» Слышишь, Бог, я никогда не сдамся на милость Твою. Обещай мне что хочешь — я не боюсь. Я сам могу все. Революция! Восстание! Святейшие! Революция океана униженных против горстки земных богов — это только еще первая проба сил. Революция Революций еще впереди. Телу грозишь? Смотри, мне не нужно это тело. Оно — грязь, и грязь, и грязь! Занимайся своей гинекологией — я сам отпускаю…

«Да здравствует революция! Фашисты бабы!» («Viva la revolucion! Fascista — maricones!») — заорал Муня что было сил, чувствуя с упоением, как срывает голос. И — скрестил руки. Его крепко толкнуло что-то в спину, он посторонился.

Попробуйте решительным шагом пятиться. Не оглядываясь.

Двадцать шагов прошел Муня, в преодоление инстинкта сцепив за спиной пальцы, и на двадцать первом оступился, споткнувшись о… камень? валун? Он нащупал его рукой, на руку положил голову и лег умирать. В тени (сказал он себе) это было бы приятней, зато быстрее так. Лежа и всем телом под собою ощущая земную поверхность, он даже не очень страдал.

Мне не мешает слепота, я уже привык, даже иначе, может, не хочу — только интересно взглянуть, как это: собака… ведет столько людей — на минутку взглянуть, чтобы понять, как это со стороны. (Чего захотел! Этого-то и не дано никому.)

63
{"b":"549503","o":1}