Постоянны и длительны только занятия с О. В. Гзовской, которой доверялись и записки по «системе», и ее первые сценические испытания. Но прелестная актриса, называвшая К. С. учителем, не на студию свою жизнь нацеливала, и не сюда, конечно, а на сцену МХТ с ним хотела в блеске выйти его ученицей – любимой и первенствующей. Что она и сделает в «Хозяйке гостиницы».
Когда студия определится, в ней из актеров МХТ сколько-нибудь заметных окажутся Ричард Болеславский и Владимир Готовцев (Готовцеву в 1910 году доверили роль Алеши Карамазова).
Болеславского К. С. знал по «Месяцу в деревне» (роль студента Беляева). Как всех тогдашних партнеров, терзал его на репетициях и на сцене контролем, записывал и анализировал промахи. Пренебрежение к этому актеру заносил в «Ошибки театра» (несколько раз заполнял такие «скорбные листы»).
Болеславский был занят в «Гамлете» – готовил Лаэрта.
«Гамлет» (работа Крэга – Станиславского – Сулержицкого) – более чем значимый фон возникновения студии. Больше половины участников постановки, названных и не названных в афише, – первозванные студийцы[49].
Гиацинтова запомнила впечатление от пронесшегося по коридору Крэга – он никому из «народных сцен» своих мыслей не объяснял, участвовать в этих сценах было тяжко, но пронесся Крэг пленяюще.
Первые репетиции, на которые Станиславский приходит в марте 1911-го, возвратясь в МХТ после десяти месяцев отсутствия, – репетиции «Гамлета» (репетиции «Гамлета» были последним, чем К. С. был занят перед отпуском на лето 1910-го, – никак не мог оторваться). И вот 10 марта 1911-го К. А. Марджанов в Дневнике репетиций записывает: с часу до трех К. С. беседует «с первой группой молодежи». Совет Немировича принят: в самом деле, идет удачней, когда народу немного. Со «второй группой молодежи» К. С. встретится на следующий день, время то же. На эту вторую встречу придет и новый сотрудник, накануне впервые получивший повестку из Художественного театра.
По записи Марджанова, «была лекция»; по записи нового сотрудника – «первая беседа К. С. Станиславского».
«Сулер представил меня Константину Сергеевичу. – Как фамилия? – Вахтангов. – Очень рад познакомиться. Я много про вас слыхал»[50].
2
Подсчет, который стоило бы сделать: сколько человек в Первой студии с Курсов драмы Адашева.
Название этих курсов мелькает в ноябрьских записях 1906 года. Адрес: «Школа Адашева. Тверская-Ямская, д. Езерского»[51].
Первую пробу обдуманного в Ганге Станиславский готов был проделать в школе МХТ. Сговорился о водевиле с Н. Г. Александровым, там преподававшим. С Владимиром Ивановичем (за школу отвечал он) не согласовали, вышла накладка. Накладка получила продолжение в драматичной переписке 3–4 ноября[52].
Письма, которыми в эти дни обменялись основатели МХТ, с максимальной тщательностью рассмотрены О. А. Радищевой (Станиславский и Немирович-Данченко. История театральных отношений. 1897–1908. М., 1997). Обоюдная взнервленность Н. – Д. и К. С. имела причины. Лишь некоторые из них касаются нашего предмета.
Станиславскому трудно давалось возвращение к «Драме жизни». Работа как началась весной 1905 года неладно, так и шла неладно. Репетиции пьесы Кнута Гамсуна прекращались на год. Опять пошли с 29 сентября 1906-го.
С Немировичем, который в тот же день 29-го начал «Бранда», договорились о «демаркационной линии». Полную независимость друг от друга вводили впервые (людям, театру близким, поясняли: «необходимость, вызванная беспрерывными художественными различиями между нами»[53]).
Обеим сторонам видно, что делается за демаркационной линией. Немировичу-Данченко видится в репетициях «Драмы жизни» тень Поварской. Оттуда, с Поварской, в готовящемся спектакле МХТ композитор Илья Сац, художники В. Е. Егоров и Н. П. Ульянов, и Сулержицкий ведь оттуда же[54].
Записная книжка К. С., запись от 3 ноября 1906-го: репетируют «Драму…». «Просил Сулера начинать в половине двенадцатого и следить за тем, чтоб декорации и освещение были поставлены вовремя.
Владимир Иванович пришел до меня в то время, как Сулер требовал, чтоб дали освещение и бутафорию. Владимир Иванович публично заявил Сулеру при труппе и при мастерах, что в театре не делается все по щучьему велению, что, кроме того, Сулер как неофициальное лицо… и т. д. Главное было сказано: Сулер – неофициальное лицо. Итак, Сулер подорван. Итак, тот порядок, который я хотел завести, пошел насмарку…Владимир Иванович ведет какую-то непонятную интригу…Ему что-то нужно. Атмосфера стала невыносима»[55].
Нервы сдавали у обоих. Весь день письмами обменивались снова и снова. Вернулись к казусу с классом водевиля, вопрос о школе обрел крайний накал. К. С. пишет: «…я готов прекратить свои занятия, но с тем условием, что Вы разрешите мне сказать ученицам, которым я обещался заниматься, что занятия прекращаются не по моей вине.
Вместе с тем, конечно, я оставляю за собой право у себя дома заниматься с кем я хочу, а также и в другом месте и в другой школе, хотя бы у Адашева, если он меня пригласит».
Во фразе слышно, как у Немировича перехватывает дыхание, он почти кричит, возражая: «Никогда я не позволял себе мешать Вам заниматься в школе, всегда сообщал ученикам, как большую радость, Ваше желание заняться с ними. И потому Ваши строки о том, что Вы будете преподавать у Адашева, считаю глубоко обидной угрозой».
У Станиславского к моменту, когда ему подадут это последнее за день письмо, перенапряжение спадало. Накладки он готов признать накладками, не больше того. «Дорогой Владимир Иванович! Без сомнения, Вы тот человек, который должен соединять в своей руке все вожжи отдельных частей, и когда Вы их держите, в Театре все идет хорошо.
Я уже извинялся за Сулержицкого, признавая себя неправым и с официальной и с этической стороны. Я пояснял, почему все это так случилось. За эту бестактность охотно извиняюсь еще раз».
Та же усталая миролюбивость в строках про школу.
«Угрозы я не вижу никакой в том, что я буду давать уроки у себя дома или у Адашева. Напротив, это просьба, так как без этого я бы не счел себя вправе говорить с Адашевым. За эти дни я прочел так много странного и неожиданного, что искренно поверил тому, что мои уроки нежелательны. Тем лучше, если этого нет.
Уверенный, что мое участие в школе желательно не для того, чтоб делать в ней то, что делают другие, а для того, чтоб найти нечто новое, я взялся за водевиль. Сам я не мог его вести и потому пригласил Александрова за свой личный счет (о плате мы еще не сговаривались)».
К. С. выбор объяснял: «Думаю, что Александров запил бы без этой новой работы, на которую, по-моему, он вполне способен. Я хотел соединить приятное с полезным».
Как если бы под конец ужасной, в сущности, переписки попробовал улыбнуться и вызвать улыбку. Увериться и уверить: ничего страшного.
Стоило бы наконец вникнуть не в то, почему возникла эта столь занимающая историков театра переписка. Почему она возникла и может повторяться – понятно. Во всяком деле между людьми трения неизбежны. Важно понять, зачем она, эта переписка, для обеих сторон тяжелая.
Мне всегда казалось: пишут, чтоб не накапливалось. Чтоб больное нашло выход, было бы изжито. «Изжить» – прекрасный глагол.
В истории со Студией на Поварской как раз ничего не изжили. Закрыли. Сочли, что и говорить не надо, один другому не поверит. Потом и Мейерхольд, и Станиславский, каждый эту историю так или иначе выговаривал (в статьях, в отчете о работе МХТ). Так и не изжили.
Еще, по-моему, вот эту вот переписку 3–4 ноября 1906 года надо же соотносить с обстоятельствами места и времени. Сколько месяцев прошло с тех пор, как в театр заносили убитых на улице? Гражданские великие нелады тлеют, непригашенные. «Всё не так, ребята!» – в свой час прохрипит певец с Таганки. В театре что-то тоже не так? Нельзя мороку поддаваться.