А тут, за окном, мирно парили черные поля, ждали пахаря... Э, да вот уж и первый пахарь! Он возник вместе со своей сивой лошаденкой где-то далеко на косогоре и медленно проплыл перед комиссаром — торжественный и одинокий, как разведчик.
И комиссар догадался, что это и есть разведка — разведка плугом, как бывает разведка боем, — и ласково и приветно кивнул пахарю головой: «Ну-ну! Ну, с богом! Теперь можно спокойно пахать и сеять... Потому что мы победили на Тайполен-йоки и на Вуокси-вирта... И везде — победим, не бойтесь! А вы мирно трудитесь, добрые люди, покойно трудитесь, прошу я вас...».
Он проводил пахаря долгим любовным взглядом и подумал, что никогда теперь не забудет его, как не забудет ни этих мирных полей, ни теплых, утешных дней необыкновенного апреля 1940 года, ни всего, что так остро, будто заново родившись, почувствовал он на родной земле, куда вернулся выздоравливать...
— Павел Петрович! — позвал его из купе женский голос.
Комиссар оглянулся. Ему не хотелось отходить от чудес в окне, он еще не насытился. Но голос во второй раз, и уже нетерпеливо, позвал его, и он вздохнул и с покорностью больного взялся за костыли, чтобы идти...
Но как раз в эту минуту пейзаж вдруг волшебно переменился: в окно полезли трубы, трубы, трубы, и комиссар догадался, что поезд вошел в Донбасс...
Теперь уж нельзя было уходить от окна! Заводские трубы шли на комиссара, как пушки на параде — жерлами в небо, — в них было грозное, молчаливое спокойствие наведенных в цель артиллерийских стволов, но и они сейчас говорили комиссару не о войне, а о мире, ибо именно мира жаждала его душа...
«Экая мощь, экая силища, право! — восторгался он, любуясь корпусами заводов. — Кто же против такой силищи может?».
— Да что же ты с собой делаешь, Павел Петрович! — уже над самым его ухом раздался укоризненный голос, и немолодая женщина, с добрым лицом сельской учительницы, бережно, но настойчиво взяла его за плечи.
— Да ведь Донбасс, голубчик, Донбасс! — виновато отозвался Павел Петрович. — Донбасс, — повторил он так, словно бы это его оправдывало. — Ты в окошко-то взгляни, полюбуйся...
Женщина равнодушно посмотрела в окно.
— Дымно! — сказала она и решительным движением опустила стекло. Потом опять с беспокойством взглянула на мужа.
— Ты бы прилег отдохнуть, право? А?
— Ну, еще десять минут, голубчик... — жалобно попросил он.
Она засмеялась.
— Как маленький! Ну, хорошо — десять минут! — и ушла в купе.
А комиссар опять жадно припал к окну.
За этой сценой чуть-чуть насмешливо наблюдал еще один пассажир вагона — черноглазый молодой человек, лет двадцати восьми, в новеньком светло-табачном костюме и в галстуке такого же цвета, но «с искрой»...
— Да, дымно, пыльно... — сказал он, подходя к окну и лениво затягиваясь папиросой. — Вечно дымно и вечно пыльно... Таков уж этот неприютный край — Донбасс! — и он искоса, но с вызовом посмотрел на комиссара.
Тот немедленно вступился за Донбасс.
— Зато — всесоюзная кочегарка! Эго если не чувствовать, то хоть понимать надо! — сказал он сухо и как бы даже обиженно.
Светло-табачный молодой человек ему сразу не понравился. «Коммивояжер какой-то! Франт! Хлыщ!» — неприязненно подумал он, разглядев не только «искру» в галстуке, но и кокетливый джемпер вод пиджаком.
— Да, кочегарка! — пофыркивая, согласился черноглазый. — А вам доводилось когда-либо плавать на пароходе? — неожиданно спросил он.
— Ну? — сдвинул седые брови комиссар.
— И, конечно, всегда на верхней палубе, в первом или втором классе?
— Всяко бывало...
— Так вот, скажите по совести, — улыбнулся молодой человек, — думали ли вы, скользя по реке и любуясь, скажем, Жигулями, думали ли хоть раз о... кочегарах? Да, да — о кочегарах? О тех, кто как раз в эту минуту стоит где-то внизу, у жарких топок, ради вашего удовольствия? И испытывали ли хоть раз если не чувство благодарности, так хоть... чувство неловкости, а?..
— Такого рода неловкость может чувствовать только барчук, пижон, бездельник... хлыщ... — сердито ответил комиссар. — Так же, как и умиление... А труженик не может, нет. У нас каждый на своем месте — кочегар. Ведь не требую же я от вас, — раздраженно прибавил он, — чтобы вы кланялись и умилялись на мои костыли, хотя я воевал, а вы — нет. И нечего кланяться, нечего, нечего! Потому что, если надо будет, у нас каждый станет солдатом. Я имею в виду, конечно, настоящих советских людей, не пижонов... — и он, откровенно нахмурив брови, посмотрел на собеседника. Как все очень добрые люди, комиссар любил казаться свирепым.
К его удивлению, пижон не обиделся и не смутился, а чистосердечно расхохотался, от всей души.
— А славно вы меня отбрили, товарищ комиссар! — воскликнул он. — Ей-богу, славно! Спасибо!
— Не за что, — смешавшись, буркнул тот.
— Ведь я все это из ревности, из ревности... — смеясь, признался молодой человек. — Из проклятой донбасской гордости и ревности. Нам, донбассовцам, все кажется, что нас, черномазых, недостаточно уважают.
— А вы что же, донбассовец? — удивился комиссар.
— Ну да!..
— И где же вы там работаете? То есть по какой части? — подозрительно спросил Павел Петрович.
— А как раз по этой самой... по углю... Видите ли, — доверчиво улыбнулся светло-табачный молодой человек. — Я только что окончил Горный институт. Как говорится, — с пылу, горячий. И сейчас возвращаюсь домой, в Донбасс, на работу.
— Инженером?
— Нет. Управляющим.
— Вот как! — удивился Павел Петрович. — Сразу управляющим шахтой?
— Даже семью шахтами, то есть трестом! — с легким, почти мальчишеским торжеством объявил черноглазый.
Комиссар недоверчиво посмотрел на него: «Врет? Хвастает?»
— Да-а... — покачал он головой. — Это как если б выпускнику военного училища вдруг сразу бы дали дивизию...
— А полагается — роту?
— Взвод, — жестко ответил комиссар.
Вновь испеченный управляющий довольно расхохотался.
— Ну, взводом-то я покомандовал, когда еще на практике был! — сказал он. — Да и угольным солдатом тоже протрубил немало. Нет, — небрежно махнул он рукой, — с шахтенкой-то с любою я бы, конечно, справился!.. Тут и говорить нечего. Но — трест! Поверите, — я сам ахнул. И даже руки поднял: помилуйте, мол! Куда мне?.. А нарком похлопал меня по плечу и говорит: «Новые кадры надо выдвигать смело! Не вечно же на стариках ездить! Ты, говорит, человек молодой, отважный, инициативный, учился отлично, вот, говорит, теперь и руководи, и учись!..». Я так это дело понимаю, — вдруг понизив голос, прибавил он, — это мне ради моей былой шахтерской славы дали, не больше, — и он скромно улыбнулся,
Поистине молодому человеку суждено было сегодня удивлять Павла Петровича! Только сейчас комиссар разглядел его руки, — руки шахтера, и тут же, как честный человек, упрекнул себя: «Вот, искру в галстуке разглядел, а рук-то и не приметил! А советского человека надо судить не по костюму, а по рукам».
Ему захотелось загладить свою ошибку.
— Простите, — предупредительно опросил он, — как ваша фамилия, товарищ?
— Виктор Абросимов, — охотно ответил черноглазый молодой человек. — Не слыхали?
— Нет... не припомню...
— А имя Стаханова слышали? — озорно усмехнулся Виктор.
— Ну, конечно!..
— А когда-то, пять лет назад, наши имена назывались рядом, — сказал Виктор и вдруг опять весело расхохотался.
Смех у него остался прежний: звонкий, смелый, чистый, озорной; управляющему трестом так смеяться, пожалуй, уж и не пристало, — не солидно.
Улыбнулся своей светлой, ребячьей улыбкой и комиссар.
— Ну что ж! — ласково сказал он. — Обижаться нечего! Ведь Стаханов теперь не столько имя человека, сколько имя движения. Человека-то, возможно б, и забыли... У нас ведь героев много. Каждый день рождаются. Да и то сказать, — легонько двинул он плечами, — слава-то не навечно дается! Только павшим в бою — вечная слава.
— Ну, а поскольку я еще не пал в бою, — подхватил Виктор, — то и объявляю вам, как комиссару: еду я теперь в Донбасс за новой славой!