Отказаться можно, да как жить потом, если уже в семнадцать лет сдрейфил, испугался, на первый же зов комсомола ответил отказом?
Ребята, ровесники мои, кто из вас не переживал этого гордого чувства: «Я мобилизован партией!» Не завербован, не нанят, а мобилизован!
Мы ходили и в счет тысячи, и в счет двадцати пяти тысяч, и во флот, и в деревню, и в лес. Нас «бросали» и на хлеб, и на дрова, и на транспорт. У иного вся биография состоит из одних мобилизаций, и это биография нашей родины, география ее магистральных дорог. Мы умели собирать сундучки быстро. Мы к любому климату приживались. Везде мы были свои.
Андрей тихо поднял голову и негромко сказал:
— Нет, мы согласны!
И, сказавши, сам удивился, что так сказал, и понял, что сказать иначе было нельзя.
Долговязый Пащенко восхищенно всплеснул руками, а потом поднял их высоко над головой и первый стал аплодировать.
А Андрей стоял растерянный и смущенный, сам не понимая, отчего все аплодируют ему, и не чувствуя еще, что это первая великая минута его жизни; он будет вспоминать ее потом часто и по-разному.
Потом были речи, и внезапно возбудившийся Виктор пламенно кричал, что если родине нужны шахтеры, то, пожалуйста, он идет добровольно. Говорили все мобилизованные, кроме Андрея; еще раз выступал Пащенко, а потом всем собранием, взволнованные и разгоряченные, вывалились на улицу, пошли по городу провожать героев по домам.
Шли в обнимку, с песнями, по пятеро в ряд, прямо по средине улицы, как в девятнадцатом году ходили. И, доведя героя дня до ворот его дома, прощались долго и шумно, хором кричали здравницу, пускали «ракету» — ведь еще вчера все были пионерами; а одна девчина — та самая, которая спросила: «А где это Донбасс, ребята?» — даже поцеловала Андрея при всех, от всего сердца, и он смутился, а все захохотали. Это была великая минута и в их жизни, она запомнилась, стала датой. «Это было тогда, когда мы провожали наших комсомольцев на шахты». Потом проводы стали частыми. Родина требовала — мальчики из Чибиряк уходили в большую жизнь: на учебу, на новостройки, в армию. Их провожали всей организацией, как провожали Виктора и Андрея.
Оставшись один у своей калитки, Андрей не сразу прошел в дом. Он еще постоял под тихими вербами в палисаднике, послушал вечернюю песнь матиол. «Вот и свершилось! Значит, в шахтеры». И на душе вдруг стало легко и покойно. Выбор сделан. А там — видно будет!
Он вошел в дом и сказал отцу:
— Послезавтра мы уезжаем. — Помолчал и прибавил: — На шахты.
Отец удивленно вскинул на него глаза.
— Куда? Это что же, Виктор твой придумал? — гневно спросил он.
— Ни. Комсомол мобилизовал.
— А-а! — Отец встал и заходил по комнате.
— А может, еще отказаться не поздно? — нерешительно спросил он. — Похлопотать?
— Нет. Нельзя.
Они опять помолчали оба.
Так это ж ненадолго, сынок, а? — спросил, наконец, отец. — На месяц, может, на три?
— Того не знаю...
Отец вернулся к верстаку и скова взялся за прерванную работу — мастерил дочке куклу: он все умел.
— А я-то думал, — сказал он, виновато усмехаясь, — ты учиться поедешь. Пока есть у меня сила-возможность... Ну, ничего! — И он низко склонился над чурбашкой: стал рисовать глаза.
И Виктор, придя домой, сразу же сказал матери, что уезжает на вахты.
— Ой, лышенько! — всплеснула руками мать.
Но Виктор строго и резко остановил ее:
— Мобилизация, мама.
Она услышала в этих словах знакомую нотку и притихла. Вот так, бывало, и отец Виктора на все ее бабьи вздохи и слезы одним только словом ответит: революция. Или мобилизация. Приказ ревкома.
Она подавила вздох. С ревкомом спорить нельзя. И, пряча от Виктора свои тихие слезы, сразу же стала собирать его в дорогу.
Весь следующий день был в суматохе, волнении, сборах, печении пышек на дорогу. Только мельком, в райкоме комсомола, виделись Андрей и Виктор.
А вечером нечаянно встретились у палисадников. Молча, не сговариваясь, пошли они к Пслу. Вчерашняя ссора была забыта, о ней оба и не вспоминали ни разу. Какая тут ссора! Теперь им долго идти вместе, может быть, всегда.
Они вышли на Псёл и долго молча смотрели на реку. Они прощались не только с ней: прощались с детством. Оно было хорошее, привольное, богатое. Спасибо тебе, река, спасибо вам, родные поля, родной город! Теперь у ребят начиналась трудовая жизнь. Они и то начинали ее поздно. Отец Андрея свой первый кусок хлеба заработал в десять лет.
— Говорят, на шахте страшно! — тихо сказал Андрей. — Лошади, и те слепнут.
— Это брехня!
— Нет. Так и живут в шахте — слепые.
Тихо плескалась река, стучала в дубовый човен.
— Я, как приеду на шахту, — хвастливо сказал Виктор, — сразу же стану ударником. Пусть знают, какие мы есть! — И он озорно потянулся всем своим гибким телом.
— И еще говорят, — сказал опять Андрей, — газов в шахте много. Спичку чиркнешь — и взрыв.
— И ты уж сдрейфил? — презрительно усмехнулся Виктор.
— Я? — спокойно переспросил Андрей. — Я — нет.
Уже совсем стемнело. Надо было возвращаться домой. Виктор отломил ветку ракиты и бросил в воду.
— Плыви!
И они оба долго, затаив дыхание, смотрели, как плывет по темной воде ветка; нет, не тонет! — вот она совсем скрылась в темноте.
— А такой реки там не будет! — вздохнув, сказал Андрей и вдруг почувствовал, как что-то сжало его горло.
— Э, баба! — сердито сплюнув, выругался Виктор и пошел прочь.
Рано утром следующего дня мобилизованные комсомольцы тронулись в путь. Их провожал оркестр. Подвода с сундучками ушла вперед. Сами ребята решили шагать до станции пешком — всего семь километров, а провожающих — вся комсомолия города.
Оркестр дошел до кургана, сыграл на прощание веселый марш. В последний раз оглянулись ребята на родной город и увидели: крыши, крыши, крыши и на залитых солнцем крышах желтые тыквы.
Так и запомнилось навсегда: золотые тыквы на родных черепичных крышах...
И вот уже шагают рядом с ребятами по чумацкому шляху длинноногие тополя. И вот уж — бегут в окне вагона... Тополевый край. Украина!
В Полтаве чибирякцев посадили в специальный эшелон. Здесь уже были киевляне, черниговцы, житомирцы, полтавчане; на каждой станции подсаживались все новые и новые партии: появились сумские комсомольцы, потом харьковчане; словно весь комсомол поднялся на уголь, двинулся в путь. Андрея уже знал, что едут они с Виктором в счет тридцати тысяч.
— Тридцать тысяч! — восхищался Виктор. — Это ж армия!
Знакомились быстро. Ехали весело, шумно, с песнями. Удивлялись, глядя в окна вагона, что степь тут такая же, как и у них, в Чибиряках, и поля такие же — уже скошенные, с золотыми курганами-скирдами, и такие же беленькие и голубенькие хатки, с расписными ставнями, и журавли над криницами, и тополя опять.
И даже когда вбежал, наконец, веселый эшелон на донецкую землю — ничего не изменилось. Та же полынная степь, те же тополя, те же хатки-мазанки...
— Та нет, это не Донбасс! — разочарованно вскричал Виктор. — Не может это быть Донбасс.
Но проводники подтвердили: Донбасс. Красный Лиман, Яма, Артемовск.
И только за Никитовкой к вечеру тревожно запламенели стекла. Ребята бросились к окнам. Нет, это не пожар и не закат.
Так впервые явился ребятам Донбасс во всей своей красе и силе: в грохоте и пламени, в тучах черного густого дыма над тушильными башнями, в багровых отсветах доменных плавок, с огнями, загадочно мерцающими на шлаковых отвалах, с синими кострами на глеевых горах; с горьким запахом угля и едко-сладким — тушеного кокса; с беспокойными запахами газа, серы, железа и колчедана, тлеющего на терриконах; с дыханием трудным, тяжким, прерывистым, словно все воздуходувки, компрессоры и паросиловые станции не могли вдунуть достаточно воздуха в его богатырские железные легкие, и он сопел, пыхтел, дышал тяжко и со свистом...