Люди... В газетах их уже называли советскими богатырями. Шахтер, вырубивший за смену шесть железнодорожных вагонов угля, действительно показался сначала былинным богатырем, новым Ильей Муромцем: сперва даже не верилось, что обыкновенный человек может свершить такое. Но рекорд Стаханова был тотчас же перекрыт, и сразу на нескольких шахтах: пламя соревнования перекинулось с шахты на заводы и фабрики: стало известно о делах кузнеца Бусыгина; ткачих Виноградовых, обувщика Сметанина, — и, слушая эти вести, каждый рабочий человек почувствовал, как и в нем самом разгорается богатырский дух, как и к нему приходит радостное озарение.
На каждой шахте появились свои герои, и уже не только забойщики, но и машинисты врубовок, коногоны, проходчики, бутчики, крепильщики, слесари. Возникали все новые и новые имена и немедленно становились знаменитыми в Донбассе; славы на всех хватало! Начальникам участков, инженерам и техникам приходилось туго: их атаковали шахтеры, каждый предлагал свое, каждый в своей профессии открывал новое, каждый требовал дать ему ход... С грохотом рушились старые порядки и старые нормы, — только гул шел по Донбассу...
Человек не мог теперь покойно сидеть дома один: тянуло на люди. Подле проходных ворот, у витрин с газетами весь день толпились шахтеры, жадно читали сообщения о рекордах, прислушивались к радио, узнавали новости в шахтпарткоме... Так в дни войны ловят люди вести с фронта. И как реляции о военных победах воодушевляют самых мирных, самых тихих людей в тылу и заставляют их остро завидовать фронтовикам и самим рваться на фронт, — так и эти вести о стахановских рекордах будоражили самых мирных, вызывали и у них «зуд в мозолях». Вдруг являлся в контору старичок-пенсионер, давно ушедший на покой, на огород, и требовал, чтоб и его допустили в забой. Из больницы прибежал комсомолец Рябоконь, забойщик второго участка.
— Та я же здоров, ничего у меня не болит! — горячо и напрасно убеждал он Нечаенко. — Душа болит, что от людей отстану!
Приходили к парторгу подсобные рабочие, занятые на поверхности, просили посодействовать, чтоб перевели их под землю. Подал заявление и дядя Онисим, комендант общежития, а за ним и кладовщик Булкин, тоже бывший крепильщик, и оба старика каждое утро наведывались к Нечаенко справиться, какой дан их бумаге ход.
В те дни партийный комитет на любой шахте был похож на революционный штаб; множество беспартийных людей перебывало тут за этот месяц, некоторые впервые. В маленьком помещении было тесно, и люди топтались в сенях, на крылечке, во дворе, сидели на ступеньках, на дубовых лавочках в палисаднике, курили, ждали; или собирались под багряными кленами на улице и, опершись на свои кайлы, отбойные молотки, ломы и поддиры, как красногвардейцы на ружья, негромко толковали меж собою, и все об одном — о новом движении, о революции под землей...
И о том же — о рекордах, о высоких заработках стахановцев, о переменах на шахте — говорили в любом месте поселка: в клубе, в холостяцких общежитиях, в бане, в приемной у зубного врача, в столовой, в парикмахерской, даже в старой пивнушке на базаре, впрочем, переименованной недавно в «павилион».
— Ну, кто теперь рекорд держит? — спрашивал парикмахер, намыливая мои щеки. — Уже не Абросимов?
— Забара.
— А! Знаю! Брюнет такой, правильно? Не беспокоит?
— Нет, ничего...
— Но Абросимов еще последнего слова не сказал, нет! — продолжал парикмахер. — Они с Воронько опять что-нибудь новое придумают. Уж будьте уверены! Новинкой возьмут. Сейчас вообще в горном деле — все новшества.
— Да?
— А как же! Новым методом ствол проходят, по-новому лавы нарезают... Да вот, слышали про новую систему обрушения кровли?
— Нет.
— Как же! — И он стал рассказывать мне об этом, употребляя то горняцкие, то парикмахерские термины. Например: «ставят органную крепь, получается «как расческа», или «стригут аккуратно, как под машинку «три нуля»... Впрочем, рассказывал он с воодушевлением.
Но больше всего любил я в эти дни толкаться в нарядной. Здесь было особенно интересно. И жарко. Парикмахерская, базар, сквер, даже клуб — все это был второй эшелон, тыл. Нарядная была уже передовой позицией, здесь шахтеры брали на себя обязательства перед боем, брали, подумав. В те дни я не встречал в нарядной людей, лениво и безучастно сидевших в сторонке. Все сбивались вместе вокруг своих бригадиров.
— Егор Минаич, а Егор Минаич! — восклицал в одной такой группке молодой, лихо курносый парень в каске, судя по мотку веревок у пояса, лесогон. — Так какое же будет ваше последнее слово?
— Нет! — негромко отвечал Егор Минаич, пожилой, мрачный шахтер, с усами, совсем закрывшими губы.
— Нет?!
— Нет.
— А отчего же нет, Егор Минаич?
— А оттого, что срамиться не хочу.
— Так мы ж дадим, дадим, Егор Минаич! Вы ж только послушайте! А, Егор Минаич? — с мольбой заглядывая в лицо бригадира, жарко и нежно шептал лесогон и нетерпеливо ждал ответа. — Я ж вам, хотите, еще раз весь план поясню!.. А?
— Нет.
— Нет?!
— Нет.
— Так какое ж будет ваше последнее слово, а. Егор Минаич?
И всюду вокруг себя слышал я этот страстный шепот.
— Да неужели мы от людей отстанем? — говорил в группе забойщиков огненно-рыжий красавец Митя Закорко. — Нет, вы как хотите, а я вызов сделаю.
— Да-а... Как удастся... — нерешительно возражал ему товарищ, но и в его глазах была уже лихорадка. — Надо прикинуть.
— Говорят, Забара на «Красном партизане» полтораста тонн дал.
— Ну, это вряд ли!
— Все говорят...
— Полтораста? Сколько ж он заработал?
Кто-то тут же и подсчитал. Вышло много. Но никто не удивился. К высоким заработкам рекордсменов уже привыкли. В нарядной ежедневно вывешивались большие плакаты: шахтер такой-то дал столько-то процентов нормы, заработал столько-то. Рабочий человек вообще о своих заработках говорит охотно и не таясь.
— Вы как хотите, — с досадой сказал Закорко, — а я Виктора вызову. Не в первый раз мне его вызывать!
Я был при том, как Закорко сдержал свое слово. В нарядной состоялся митинг — они случались теперь почти ежедневно — и на нем Виктор громогласно объявил:
— Иду на новый рекорд, ребята! Наперед ничего не скажу, а мировой рекорд будет за «Крутой Марией». Все!
Он еще стоял на помосте, когда к нему с отбойным молотком на плече подошел Митя Закорко.
— А я вызываю тебя, Виктор! — дерзко сказал он и чуть приподнял молоток правой рукой. — На своем маломощном пласте берусь я перекрыть твой рекорд... Все слышат? — крикнул он оборачиваясь. — Так и запомните!
Он отойти не успел, как подошел Сергей Очеретин.
— И я тебя вызываю, Виктор! — сказал он, часто моргая мохнатыми, белыми, как бабочки-капустницы, ресницами. — Секрет нам теперь ясен. Хвастаться не стану, а тысяча процентов мои!
И тогда словно перемычку пробило. Один за другим пошли на Виктора с вызовом шахтеры, в одиночку и бригадами, — проходчики, лесогоны, крепильщики, запальщики, — они на минуту останавливались перед помостом, объявляли свой вызов и проходили... Был здесь и лихой лесогон из бригады Егора Минаича; он шел впереди своей бригады и вызов бросил петушиным, срывающимся от волнения и гордости голосом. Егор Минаич хмуро, но с достоинством шел следом, — он подтвердил вызов молчаливым кивком.
Андрей оказался рядом со мной. Он внимательно следил за тем, что вокруг творилось. Был ли он доволен? Ничего нельзя было понять по его лицу.
— Ну, теперь-то — соревнование, по-вашему? — тихонько спросил я.
— Да. Это соревнование! — ответил Воронько. — Вся шахта двинулась! — И он застенчиво улыбнулся.
Но тотчас же и встревожился, — я не мог понять, отчего. В эту минуту бросал свой вызов Виктору Абросимову забойщик Закорлюка-старший. Андрей вдруг покинул меня, поспешно взобрался на помост и стал рядом с Абросимовым. Только потом я узнал, в чем дело: Андрей боялся, как бы самолюбивый Виктор не обиделся на дерзкие вызовы и худым словом не оскорбил бы людей.