Себя же Андрей всегда считал обыкновенным человеком, дюжинным, как все: ему увлечения и ошибки не положены. Не по чину.
Он и сейчас продолжает считать себя зауряд-человеком, просто притертым рабочим винтиком машины, не больше. Но зато и Виктора в гении уже не производил. Что-то изменилось, сдвинулось в их отношениях: он и сам не знал, когда и как. Старше он стал, что ли? Он по-прежнему нежно любил товарища, часто думал о нем (и всегда с теплой, доброй улыбкой), но теперь его любовь стала горче и придирчивей. Это была любовь, которая уже видит пятна и морщинки и знает их происхождение. В этой любви стало больше боли и тревоги, меньше восхищения...
Андрей и раньше сознавал слабости приятеля, но прежде они... умиляли, да, умиляли его, как слабости великого человека; сейчас они стали его раздражать и даже злить. Главное, тогда это были просто слабости Виктора, хорошего, но трудного — парня-героя, и страдал от них он один да еще, пожалуй, Андрей или Даша; сейчас это были уж слабости управляющего трестом, от них зависела судьба тысяч людей под землей и на земле. То, что мог простить товарищ товарищу, уже не мог простить управляющему трестом секретарь горкома партии.
Разговор должен был произойти.
Но Виктор не услышал в словах товарища ни любви, ни боли; он заметил только: «неверной дорогой» — и обиделся.
— А кто ж тебе сказал, что я неверной дорогой иду?
— Я был на горизонте шестьсот двадцать, — кратко ответил Андрей.
— Ну, и что же? И что же?
— А вчера я всю ночь анализировал твои сводки.
— Зачем? Думаешь — вру? Очки втираю?
— Нет. Просто хочу твою техническую политику понять.
— А моя техническая политика проста: дать уголь!
— Сегодня?
— Да. Сегодня!
— А завтра?
Но Виктор только с досадой махнул рукой.
— Нет, ты не отмахивайся! — вдруг рассердился Воронько. — Не отмахивайся! Ты отвечай: а завтра? Или о завтрашнем дне пусть уж будущий управляющий думает?
— Что-о? — резко отпрянув от него, прошептал Виктор и обеими руками вцепился в подушку сиденья. — Ах, вот как! Пугаешь?
— Нет!..
— Снимать меня хочешь? Ну, рано, брат, да и руки коротки, вот что я тебе скажу!
— А я и не думаю, что тебя надо снимать! — улыбнулся Андрей. — Это ты сам об этом думаешь. А ты б лучше не о своей судьбе думал, а о шахтах, которые тебе доверили... Что завтра с этими шахтами будет?
— Завтра, может быть, будет война!.. — неожиданно сказал Виктор.
— Может быть... — согласился Воронько. — Ну, и что же? Угля потребуется меньше?
— Не меньше...
— А где ж ты тогда уголь возьмешь? Ведь ты, как хищник, съедаешь сегодня всю готовую линию забоев, а о новой линии и не печалишься! После меня хоть потоп! Ишь какой Людовик выискался! Заготовитель дров в городском парке!
Виктор промолчал.
— А наши люди думают о завтрашнем дне! — взволнованно продолжал Андрей. — Им на этих шахтах и жить и работать! И они верят в наш завтрашний день. Пусть даже война. Они в коммунизм верят. А ты у них этот завтрашний день воруешь...
Никогда еще Андрей Воронько не разговаривал так резко с товарищем. Но Виктор опять промолчал.
Он хмуро смотрел в окно, на дорогу. Мимо бежали, зеленея, поля, бахчи, огороды, но и в них покоя не было, несмотря на безветренный, знойный день. Была тревога материнства, душная жажда жизни и какая-то злая, исступленная тоска по влаге. «Пить! Пить! — казалось, шептали растрескавшиеся губы подсолнухов. — Пить, не то пропадем!» И Виктору вспомнилось весеннее, майское утро, когда он этой же дорогой ехал к Посвитному любоваться «ласточкой». Тогда поля только-только зазеленели; они утопали в росе, и легкий холодок шел от них, как от реки... В то утро Виктор верил в свой завтрашний день.
Верит и сейчас. Что, в самом деле, пугает его секретарь горкома!
Сейчас зеленое море вокруг чуть побурело и запылилось. В нем нет уже весенней, беспечной свежести, — есть нетерпение и тревога. Кое-где проглядывает желтый лист, как ранний седой волос у человека. Картофель уже цветет фиолетовыми беспокойными огоньками. Кукурузные початки выбросили наружу свои султаны, еще нежные и зеленые, но и они быстро грубеют под нестерпимым солнцем. Подсолнухи с сухим, нервным хрустом тянутся вверх и протягивают к небу золотые блюдца: дай, дай, дан!.. А беспощадно-щедрое небо вместо дождевой мелочи швыряет им пригоршни солнечных червонцев.
В волнении и заботах зреет завтрашний день земледельца. Ведь не ради же цветов картофеля трудится он весной? Нужно терпеливо ждать, ждать, ждать... Ждать, пока в назначенные сроки поспеет все, и нежные кукурузные султаны станут рыжими и жесткими, как конские хвосты, с подсолнухов облетит ненужное золотое оперенье, и поля станут некрасивыми, но тучными, а семена нальются маслом, клубни — крахмалом, и соки земли станут земными плодами...
Но ведь от земледельца никто и не требует урожая сейчас, в июне. Все согласны терпеливо ждать осени. А от Виктора сбора урожая требуют ежечасно, ежеминутно, каждый день и в любую погоду. Его урожай созрел миллионы лет назад.
— Чего же ты хочешь от меня, Андрей? — тихо и устало спросил он.
Андрей встрепенулся.
— Перелома хочу! — сказал он, невольно хватая своими руками руки товарища. — Настоящего, действительного перелома, а не крутого надлома, как сейчас...
— То есть ты хочешь, чтоб во имя завтрашнего дня я отказался от выполнения плана сегодня? Ты на это меня ориентируешь?
— Нет, зачем же? — отнял руки свои Андрей. — План надо выполнять и сегодня.
— Как? — спросил Виктор. — Как? — и с тоской посмотрел в окно. Вдоль дороги по-прежнему бежали сухие, шершавые подсолнухи и, как нищие, протягивали к Виктору свои расписные блюдца: дай, дай, дай!
Андрей жестко усмехнулся.
— А ты, оказывается, неверующий! — насмешливо сказал он. — Вот никогда бы не подумал! Значит, ты считаешь, что сегодняшний план невозможно выполнить, не воруя у завтрашнего?
— Послушай, Андрей Павлович! — обиженно вскричал Виктор.
— Нет, постой! — остановил его Воронько. — Ты в душе считаешь, что план невозможно, но нужно выполнить. Так? А я считаю, что его не только нужно, но и возможно выполнить. В этом — вся разница...
— Но как? Как? Научи, сделай милость, в ножки поклонюсь!
— Научу. Изволь. Вот как: мобилизовав все резервы и наведя порядок. Так нас партия учит.
— Да какие ж у меня резервы? — нетерпеливо воскликнул Виктор. — Где они?
— Люди! — строго ответил Андрей. — Наши люди. Вот где твои резервы, Виктор.
— А-а! — разочарованно протянул Абросимов и захохотал тоскливо. — Наглядная агитация, соцсоревнование, массовая работа! Ну, это по твоей части!
— По моей, — спокойно согласился Воронько. Он любил соглашаться, чтоб потом еще уверенней напасть. — А разве и не по твоей? Что же ты. Форд какой-нибудь, для которого человек — только деталь конвейера? Ты — коммунист, хозяйственник... И люди...
Но Виктор со злостью перебил его:
— А. знаю, знаю, слышал! Надоело! — и отвернулся к окну.
Скоро ли кончится эта проклятая дорога? Ему только одного хотелось теперь: чтоб дорога скорей кончилась, а с нею и этот разговор.
А Андрей, сказав «люди», этим словом, будто заветным ключом, вдруг отворил какие-то двери у себя в мозгу, и оттуда пестрой, возбужденной толпой хлынули на него знакомые шахтерские лица и тотчас же обступили его, взяв в тесный и душный круг, как всегда обступали на наряде, на улице, в лаве, на разминовке — всюду, где появлялся Воронько. И как всегда, были они все — раздраженные, недовольные и строгие, как хозяева.
Откуда они взялись, откуда пришли? Где были сейчас? А тут же, с ним, на дороге, в машине. Они все время были тут — невидимые. Они слушали его спор с Виктором. И властно, беззвучно вмешивались. Они подсказали Андрею слова и факты. Они всегда были с ним и никогда его не покидали. Они жили в нем. И это от их имени он говорил. А они, молча кивая головой, придавали вес каждому его слову.