— Оставьте меня!
Но они не уходили. Он падал, задыхался. Кое-как снова вставал, брел по шоссе, скорее бы все это кончалось! Всякий раз, как сваливался он в снег, ему хотелось остаться лежать. Он измучился сам, измучил товарищей. Каждый шаг его был его позором. Он проклинал себя, свои неумелые руки, свои косолапые ноги. Позорным было бесконечное падение в снег. Позорной была поддержка товарищей, но настоящий позор ждал его у финиша, где Дымшиц... Он не хотел об этом думать. Ни о чем не хотелось думать. Он полз по шоссе, как пришибленная хромая собачонка, как раздавленный, но еще живой червяк. Он был сейчас пресмыкающимся, которое тяжело волочило свое тело. Не было такого гнусного эпитета, которого он не дал бы себе.
А рядом с ним легко скользили неутомимые Левашов и Карякин. Для них свистел ветер, скрипел мороз, сияло солнце, шумел орешник. Для них, для победителей, открывалась вдаль сияющая лыжня; не будь Алеши, болтающегося у них под ногами, они понеслись бы легкие, как птицы, и только ветер засвистел бы в ушах. Он понимал — это и было его позором. Позором были комья снега на рукавах, на штанах, на спине. Позором были растрепанные, слипшиеся волосы, и рачьи вытаращенные глаза, и потные грязные струйки на лбу и щеках. Он весь, с ног до головы, был — ковыляющий на двух ногах — позор, позор взвода, роты, полка. Таким он и явился к финишу.
Его встретили молча, хмуро. Никто не смеялся. Щелкнули часы — чудовищное время: 35 минут! Он отстал от Дымшица на целых восемь минут.
Два месяца назад Дымшиц последним пришел к финишу, здесь же на этом шоссе. Тогда Алеша, посмеиваясь, ждал его. Итак, вот на что употребил Гайдаш два месяца: скатиться в хвост, в самый хвост роты. Дымшиц использовал это время лучше.
Взвод хмуро построился. Шаталов, рассерженный, отрывисто скомандовал:
— Ма-арш!
Алеше никто не сказал ни слова. Он мрачно шагал в строю. Шли уныло, молча, не в ногу. Кто-то неуверенно затянул песню и, не поддержанный никем, испуганно смолк. В мрачном молчании подходили к казарме, подавленные, разбитые, пристыженные.
— Разойдись! — махнул рукой командир взвода.
Быстро вбегали в казарму. Молча сбрасывали шинели. Избегали глядеть на Алешу. Говорили о посторонних вещах, отрывисто, быстро. Поражение взвода, в котором были лучшие лыжники роты, подавило их. Они приняли это как катастрофу. Они знали виновника, но молчали. Вокруг Гайдаша образовалась пустота.
Он не мог больше оставаться в казарме. Вышел. Лыжи еще были при нем. Он не знал, куда бросить их. Волочил за собой. Куда? Инстинктивно, бессознательно побрел к стрельбищу. Увидел, наконец, кипарисы Суфлиса. Они не успокаивали больше. Молчаливые, они осуждали его. Он сам осуждал себя.
Итак, вот печальные итоги его армейской жизни.
Он приехал в армию с тайной надеждой начать здесь новую жизнь. В этой надежде он не признавался ни себе, ни другим. А начал службу, цепляясь за свое прошлое, за самое худшее, что было в нем. он встретил врага, но не ринулся в бой с ним, а затаил ненависть, и она жгла его, оставаясь безобидной для врага. Он встретил девушку и полюбил ее, но ее попытался уверить в противном, и затаенная любовь тоже жгла его, оставаясь тайной для нее. Случай послал ему товарищей, нежных, заботливых. Он спрятал от них душу, в которой пылали сжигавшие его чувства, и надменно сказал: «Вход воспрещен. Я не нуждаюсь в дружбе».
Когда он выпал из рядов, товарищи нагнулись, чтоб поддержать его, — он отшвырнул их заботливые руки. Они силой схватили его за шиворот, чтобы, хочет он или не хочет, тащить его за собой, — он злобно вырвался. Им было некогда. Им нужно было спешить. Все ушли, жалея его, — он остался один.
Итак, вот печальные итоги его армейской жизни (он увидел себя ослепительно ясно, слетели все шторки, правда, мрачная и неприглядная, глядела в лицо), — итак, вот итоги (он подводил их, стиснув зубы, беспощадный к себе; костяшки неумолчно щелкали на счетах); он выпал из рядов.
Как это произошло? Что же он делал все это время? О чем он думал? Он падал медленно и неотвратимо по наклонной вниз, но, вместо того чтобы с ужасом смотреть в пропасть, в которую он падал, он беспечно глядел в небо.
10
...Над ним прозвучал нежный, далекий голос:
— Вы живы?
Он не хотел открывать глаза. «Это сон, это снится, — догадался он. — Я проснусь, и голос исчезнет». Ему не хотелось просыпаться. Голос звучал так нежно, так заботливо. Он чувствовал, как сладко млело его тело, даже боль, которую он все время ощущал во всех членах, казалась сладкой. Его тормошили, он сопротивлялся. Снова прозвучал голос:
— Вы живы? — в нем звенела тревога.
Он открыл глаза. Над ним наклонилось испуганное лицо Шушаники. Он продолжал видеть сон с открытыми глазами.
— Шу, дорогая... — прошептал он.
Ее лицо покраснело, потом нахмурилось.
— Значит, жив, раз болтает глупости, — сказала она сердито, — Подымайтесь, нечего валяться в снегу, горе-лыжник вы этакий...
Он растерянно оглянулся. Где он? Вокруг — примятый снег, обломки лыж. Снег в крови? Нет, это закат. Все вспомнил. Лицо медленно покрылось пятнами стыда. Он чувствовал это и ничего не мог сделать. Странную слабость ощущал он в себе, в теле, в руках, в голове. Поднялся на ноги, охнул. Теперь боль стала острой, реальной. Он подавил стон. Все его тело словно выколочено.
Она сердито выговаривала ему:
— Нечего бросаться с гор, раз не умеете. Тоже, герой, — она фыркнула.
— Научите! — слабо улыбнувшись, попросил он. Она бросила на него быстрый, удивленный взгляд: его лицо обмякло, стало добрым, жалким; страдальческая улыбка на губах смутила ее. Она отвернулась.
Он сказал:
— Простите.
В чем он просил прощенья? Она вспыхнула.
— Хорошо. Я буду учить вас. Не сегодня, конечно, — она указала ему на обломки лыж и вдруг весело, легко расхохоталась. Смех прозвенел в горах. Снег, горы, небо — ответили эхом.
Он улыбнулся беспомощно и мягко.
— Спасибо.
Она помогла ему собрать обломки.
— Кораблекрушение? — встряхнула она головой.
— Полное, — согласился он, — но я думаю выплыть.
— Желаю удачи.
— Спасибо. Верю — удача будет.
— Вы сами-то дойдете до казармы? Может, помочь?
— Спасибо. Дойду.
Она подумала немного, потом резко протянула руку. Он крепко пожал ее, хотелось поцеловать, — он никогда не целовал рук девушкам. Она выдернула руку. (Догадалась ли она о его желании, или просто он слишком долго держал трепетные пальцы в своих грубых руках?)
— Прощайте! — крикнула она ему, становясь на лыжи.
— До свидания! — ответил он. В его голосе прозвучали просьба и надежда.
— Да, до свидания, — засмеялась она и улетела. Да, улетела — ее лыжи показались Алеше крыльями. Она оторвалась от земли и неслась по багровому небу заката. Он проводил ее долгим взглядом.
В казарме никто не заметил перемены в Алеше. А он был другой, совсем другой. Это не Алеша, это другой человек тихо бродил по казарме, толкался среди товарищей, слушал, не вмешиваясь в их беседы. Он бродил смущенный и виноватый. Ни словом не напоминали ему товарищи о его позоре, они словно забыли, — он помнил. Он стал предупредителен и вежлив — вежлив и мягок. Он не делал ни деклараций, ни признаний, — все было по-прежнему. Только он стал другим. Проницательный Конопатин следил за ним удивленным взглядом, потом, догадавшись, улыбнулся, но ничего никому не сказал. С Алешей он был по-прежнему ровен. «Ну выпутывайся сам, если есть силы, — думал он про себя, — так будет крепче. Мы настороже. Нужно будет, поможем». Алеша догадывался об этом и был благодарен Конопатину. «Выпутаюсь, выкарабкаюсь!» — отвечал он взглядом.
Он стал теперь свободное время проводить на стрельбище или спортгородке. Старался, чтоб никто не видел, как лежит он с винтовкой или барахтается на турнике. Если его заставали, — смущался. Принимал безразличный вид. «Так, вышел размяться, — говорил он небрежно, — скучно стало...»