Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Его болтовня становилась невыносимой. Она вызывала в памяти Никиты образ человека, которого он хотел бы скорее забыть. Резко оборвал он Бакинского и снова стал говорить о себе, о своих планах, о том, что ему нужно вырваться, наконец, из этого захолустного гарнизона. Он не мог себе отказать в удовольствия уколоть сообщника:

— Я устранил Гайдаша только потому, что знал: ты сдрейфишь на первом же допросе и выдашь всех.

Бакинский сделал протестующее движение. Но Ковалев только презрительно и брезгливо улыбнулся — уголками рта.

15

...Он помнил только, что когда через долгие часы пришел в себя, то очень обрадовался тому, что жив. Жив! жив! Он трогал рукой снег и чувствовал его холод. Он поднял руку, подышал на нее — и почувствовал тепло. Он дышал и видел, как клубится пар — это его дыхание, это — жизнь! Он увидел, как подымается в горах бледный рассвет, как стихает метель, он услышал свист ветра и скрип деревьев. Он был жив, мокрые хлопья снега таяли на его лице.

— Жив! — он закричал это. Крик вырвался из его груди как стон, как радостный вопль. Никогда не думал он, что так хорошо чувствовать себя живым! А-а! Он будет жить! Мять траву... Целовать Шушанику... Он увидит весну, лето и осень... Он вернется в Донбасс... Мать... Товарищи... Он будет бродить... плыть... летать... бегать... Степь в цвету... Дальняя дорога...

Но голова, бедная голова, как все туманно в ней! Нестерпимая боль в затылке... Кузницы в висках... Кто-то бьет, бьет молотками... Остановитесь! Я так еще слаб!.. — Как в бреду вспоминал он то, что случилось с ним. Он шел, нет, наклонялся... Потом удар... Вдруг отчетливо представилось лицо Ковалева в тот момент, когда наносил он свой удар. Перекошенное злобой лицо, закушенные губы... Алексей закрыл глаза — но снова видел это лицо мертвенно-синее и закушенные со злостью губы.

— Ну, бей, бей! — прошептал он тихо. — Бей. Что же? Боишься?

— Боишься? Боишься? — шипел он. — Меня боишься? Полуживого? Что ты кричишь? Я не слышу.

— Врешь! — закричал он хрипло. — Врешь, меня нельзя убить, врешь!

Он бормотал еще много раз:

— Врешь, врешь, врешь...

Потом сказал:

— Уйди! Я один пойду. Мне надо идти.

Он открыл глава. По-прежнему лежал он в сугробе. Робкие тени рассвета... «Что же я лежу? Мне надо идти... Меня ждут... Надо идти... Надо сказать... Враги в городе... Враги... Враги...» Он попытался встать, но с ужасом понял, что тело не повинуется ему. Со злостью рванулся вперед и, застонав от боли, упал.

Странную слабость чувствовал он во всем теле. Словно все было переломано, перебито и сам он — мешок костей, выброшенный на свалку.

«Значит, я все-таки умру», — испуганно подумал он и опустил голову. Она мягко стукнулась затылком о снег.

Долго лежал он так, глядя в небо чуть приоткрытыми, опухшими глазами.

«Это я в последний раз вижу небо... Надо запомнить... Серое... Чудесное...»

— Но я не могу, не должен умереть! — застонал он, споря с кем-то. — Я ничего не сделал, не видел... Я хочу многое еще сделать... Я хочу жить! Ну-у!

С криком выбросил он вперед непокорные руки и, обессиленный, тяжело дыша, опрокинулся назад.

— Кончено...

Он лежал на спине и тихо стонал.

— Вот умираю... Кончено... Хорошо, пусть... Как Семчик... Тяжело дышать... Больно мне... Больно... Тяжелая какая голова... Хорошо. Пусть. Пусть... Ох! Пить! Сухо...

«А они? — вдруг мелькнула мысль. — А они? Ковалев и Бакинский? Они будут жить? Они будут бродить по земле? Их дыхание... гнусное... нашим воздухом... когда для меня воздуха нет... О!»

Он стиснул зубы и, плача от боли, стал переворачиваться со спины на живот.

— Врешь! — хрипел он. — Врешь!

Теперь все свои силы и волю призвал он на помощь. Перевернуться! Он старался не стонать и не плакать. Медленно и осторожно, экономя остатки сил, подымал он левую руку и туловище. Локтем правой руки уперся в снег. На ноги он не надеялся, они были не его, чужие, налитые чудовищной тяжестью. Он передохнул, стараясь сохранить все завоеванные позиции. Локоть дрожал. «Ничего, ничего, сейчас... Еще немного... Ну!» — и, собрав остатки сил, разом перевернулся на живот.

Измученный, он припал горячим лицом к снегу и стал лизать его, фыркая и задыхаясь. Потом впился губами в мягкую холодную кашицу. Стал глотать... Все обожгло внутри... Приятная судорога... Стало легче... Хорошо.

Медленно пополз он вперед, упираясь локтями, в которые верил все больше и больше, и волоча тяжелые, не свои ноги. «Врешь! Доползу! Надо! Врешь! Доползу!» В его сознании, то угасающем, то необыкновенно остром, теперь жила только одна эта мысль: «Доползти». Он стискивал зубы и упрямо шептал: «Доползу!» Каждое движение вызывало в нем боль, каждый сантиметр дороги он оплачивал нестерпимой мукой. Он старался сначала не стонать и не жаловаться, но заметил, что если стонать — боль переносится легче. Он стал тогда стонать чаще. Никто не слышал его, он мог стонать и плакать, но думал он упрямо одно: «Доползу!»

Но что-то он забыл сделать, и это мучило его. Ему все казалось, что он что-то забыл, но не мог вспомнить что. Ему казалось, что если бы он вспомнил — стало бы легче. Но вспомнить не мог. И это мешало ползти. Это мучило. И тут нельзя было помочь стоном. Он все оглядывался назад и все не мог вспомнить.

И вдруг вспомнил: с ним нет винтовки. Он испугался и, кажется, даже заплакал. «Как же я явлюсь без винтовки?» Он лежал потрясенный и сразу ослабевший и царапал ногтями снег. «47382» — зачем-то вспомнил он номер своей винтовки и снова заплакал детскими горькими слезами.

Потом он медленно пополз назад. Он тащился теперь по своему старому следу. Он узнавал его — длинная волнистая полоса, его телом, как плугом, пропаханная.

Он долго искал винтовку, вероятно, ее занесло снегом. Но место, где упал, он нашел сразу. Тут бросились в глаза черные пятна на снегу, которых не видел раньше. Ему показалось, что это кровь. «Чья же это кровь?» — подумал он испуганно и невольно провел рукой по виску. Вскрикнул от боли.

— Ты попомнишь эту кровь, Никита, — пробормотал он. — Попомнишь!

Осторожно стал он ползать и шарить рукою по снегу. Его рука, казалось, уже не чувствовала холода, она словно одеревенела. Он рылся в снегу, как крот, забыв о боли, и только дышал трудно и прерывисто. «47382... Мне давал ее командир роты... Я клялся... 47382... Каштановая... Шу...» Вдруг что-то обожгло его руку. Он догадался и обрадовался: это железо. Он разгреб снег и вытащил винтовку. Ласково смахнул с нее рукавом снег. С нею почувствовал он себя сильнее.

Снова пополз он, упираясь локтем и винтовкой, по старому следу. Только теперь он увидел, что по снегу, вдоль всего следа, с левой стороны, все время попадаются багрово-черные, похожие на ягоды мерзлые шарики. Теперь он знал, что это за ягоды: это его кровь. Капли его крови. Кровавым следом полз он на дрожащих локтях и упрямо шептал: «Доползу! Попомнишь, Никита!»

Все еще пустынной была улица, хоть серые тени рассвета уже дрожали на ней. Метель улеглась. Тихо было в этот ранний час в сонном городе, засыпанном снегом. Только он один волочил свое измученное тело по сугробам, но и он начинал чувствовать, что больше не в силах ползти.

«Еще, еще немного, — уговаривал он себя. Не себя даже, а свои локти, ноги, тело. Он умолял их: — Ну, еще, еще немного. Вы отдохнете, милые мои руки, бедные ноги». Он узнавал улицы, по которым полз, и дома, и общественные здания. Странно отчетливо работала его голова, в то время как тело отказывалось работать. Теперь он двигался вперед одними нервами. Одной волей. Мыслью: «Надо. Надо доползти».

Но он не мог ползти больше. Он готов был расплакаться, как ребенок, признавая это. Он уткнулся лицом в снег и тихо стонал от боли и стыда. Он был беспомощен и жалок. Он должен был умереть.

На его шею и голову, с которой скатился шлем, медленно падал снежок. Странное спокойствие охватило его. Уснуть. Умереть — все равно. Сладко отдыхало измученное тело. Захотелось уснуть. Он закрыл глаза, и родные степи поплыли перед ним. Нестерпимо цвели они, как никогда не цвели в жизни. Он узнавал мохнатые подорожники, и седой ковыль, и скромные васильки, — но многих цветов и трав, самых ярких и красивых, не знал вовсе. Они цвели, раскрывались, покачивались перед ним, но — странно — совсем не имели запаха и были холодны и влажны на ощупь. Он полз среди трав, ласкаясь об их шелковистые ткани, трогая их руками, языком, кожей щек. Странно, что они были такими холодными. Он хотел зарыться в траве и лежать покойно и тихо, но трава скользила и влекла его, и вот он полз, полз по мокрой и скользкой дорожке сквозь длинную, влажную степь, и не было конца дорожке...

53
{"b":"548903","o":1}