Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И я все боялся, что Семка огреет его веслом.

Хоть Карпухин ни одной нерпы так и не убил, но разделывать их бросился яростно. Вот это он умел делать, говорить нечего. Нож блистал в его умелой руке, как скальпель в руках хирурга. Прежде всего он отделил печенку и, с наслаждением чавкая, стал есть ее. Усы и борода его окровянились, капли крови замерзли на волосах. Он и мне предложил отведать печенки. Я отказался.

— Напрасно, напрасно! — пожурил он. — Кто сырое мясо ест, тому цинга неизвестна...

Вот сейчас, с окровавленным лицом и руками, жадно чавкающий, весь пропахший жирным приторным запахом ворвани, он был самим собой.

Через несколько дней с Пясины пришел пушной обоз, которого я давно дожидался. Обоз расположился шумным табором вокруг главного здания зимовки. Собачьи своры рвались из упряжек, визжали, но железный остол, на полметра всаженный в снег, крепко держал их на месте, не то быть бы свалке. Со всего острова сбежались местные собаки, недружелюбно накинувшиеся на гостей. Каюры длинными хореями разгоняли их; побитые собаки, жалобно скуля, расползались по своим конурам.

В кают-компании было шумно и весело. Гости, от которых пахло морозом, дорогой, псиной, пушниной, толпились, ели, громко и все сразу разговаривали. Их окружили зимовщики. Тут же толкался Семка. Он повеселел, стал как-то и выше, и шире, и смелее. Парня нельзя было узнать. Карпухина нигде не было видно.

С этим обозом я должен был уходить на юг, в Дудинку. Посоветовавшись с начальником зимовки, я решил взять с собой Карпухина. Его нельзя было более оставлять на Севере, на Полынье. Было решено, что на промысел Семка вернется один. А с Карпухиным мы в Дудинке по душам потолкуем!

Я сообщил об этом решении Карпухину.

Ночью мы тронулись в путь. Иногда, оглядываясь назад, я видел нарту Карпухина. Он сидел сгорбившись. Его колченогие собаки понуро бежали по синей бухте.

1937

РАЗГОВОР

Хмурый огромный Котельников шагнул к микрофону. Диктор заботливо подал ему наушники. Плотник надел их и услышал свист эфира.

— Нюша! — позвал он негромко. — Анна Степановна!

Он подождал немного.

— Архангельск! Архангельск! — закричал рядом диктор. — Даю счет для настройки. Раз, два, три, четыре... Слышите ли нас? Продолжаем разговор зимовщиков с родными. У микрофона товарищ Котельников. Пригласите к аппарату жену товарища Котельникова, Анну Степановну.

— Это я, Анна Степановна, — раздался вдруг не то испуганный, не то удивленный женский голос. — Это ты, Петр Максимович?

— Я, Нюша, — сказал Котельников.—Ну, здравствуй, Нюша. Здоровье ваше как?

— Здоровье ничего.

— А как Зинка?

— Зинка — ничего. Она тут.

— Я здесь, папа, — прозвенел напряженный детский голосок.

— Здравствуй, Зинка! Ну, как живешь, ничего?

— Ничего, папа. Учусь. Три «хора», одно «отлично» и одно... — она запнулась и прошептала огорченно: — и одно «пос». А ты как?

— И я ничего. Ну, погоди, пусть мамка со мной еще поговорит. Нюша? Так. — Котельников помолчал немного, покусал усы, потом посмотрел в микрофон и сказал: — Значит... ничего живете?

— Живем ничего, — ответила жена.

Ее голос звучал неуверенно. Мне все казалось, что она испугалась, боится чего-то. Они повторяли: «Живем ничего, да, так-то», — и вдруг оба замолчали.

Котельников шумно дышал (его дыхание, подхваченное и усиленное репродуктором, казалось хриплым, судорожным). Диктор удивленно взглянул на плотника и что-то прошептал ему. Котельников мотнул головой и произнес:

— А дрова привезли?

— Привезли, Петр Максимович, — обрадованно подхватила жена. — Ничего... Тепло теперь. — Она запнулась и растерянно прибавила: — У нас все по-прежнему, Петр Максимович. Вы не беспокойтесь.

— Ты смотри, Нюшка, — глухо сказал Котельников. — Смотри. Помни. Знаешь, о чем говорю?

— Знаю, — прошептал репродуктор.

— То-то, Нюша. Ты помни. Ты себя помни, Нюшенька, — он выговаривал слова медленно, раздельно.

— Что вы, Петр Максимович! — сконфуженно пробормотала жена. — Что ты, Петенька... Люди тут...

— Что ж люди? Дело такое. Ты вроде солдатки теперь. Долго ль? Так ты помни... что обещала... Приеду — спрошу. — Он помолчал немного, подождал, потом сказал, вздохнув: — Так ничего живете? Ну-ну. Теперь Зинку давай.

— Она тебе стишок выучила, скажет, — обрадованно затараторила жена. — Зина, Зинушка, ну, скажи папе стишок. Ну, что ты, дурочка?

Зинка откашлялась и звонко отбарабанила стишок. Мы заметили, что у Котельникова блеснули слезы на глазах.

— Так, молодец, доченька. Приеду, подарок привезу.

— Медвежонка? Живого?

— Живого, доченька. Вот... Медвежонка тебе... Так, так... Значит, учишься! Ничего? И здоровье ничего? Так, так... — Он помолчал и, придвинув локти ближе к микрофону, проговорил тихо: — Зинушка... А что... мамка тебя не обижает?

— Нет, нет! — весело закричала Зинка.

— А... а мама все дома с тобой? Иль куда ходит?

Репродуктор донес до нас торопливый шепот Нюши:

— Скажи: никуда, мол, не ходит.

— Никуда, мол, не ходит, — неуверенно повторила Зинка.

— Ну, а к маме кто... ходит? — прохрипел в микрофон Котельников.

Мы не выдержали и зашипели из всех углов:

— Что ты, Котельников! Ведь в эфир говоришь. Позоришь ты нас. Кого допытывать стал — ребенка! Стыд тебе, Петр!

Но он только отмахнулся от нас рукой. Его зубы были стиснуты, он весь подался вперед, к микрофону.

— Никто к мамке не ходит! — сердито крикнула Зинка и расплакалась.

Возмущенные, мы закричали на Котельникова. Он встал, швырнул наушники на стол и, ссутулившись, молча пошел к двери, хмурый, измученный.

1938

БОЦМАН С «ГРОМОБОЯ»

Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - img_4.jpeg

Немногие знали его настоящее имя. Все звали его просто боцманом. Когда-то он плавал на легендарном «Громобое», пережил Цусиму, служил и царю, и купцу, я ученому. Теперь он состарился, но от моря уйти не мог.

Я не знаю, как попал он сюда на зимовку, но смены менялись, начальники менялись, а он все оставался в домике на крутом берегу бухты, — старый моряк на мертвом якоре. И хоть море девять месяцев в году было сковано льдом, но старик уверял, что здесь и лед пахнет солью. Он величал себя «старой матросской шкурой, просоленной в семи морях и четырех океанах», и говорил, что этого «рассолу» ему хватит навек.

Он был в том возрасте, когда уже не стареют. Его черные глаза блестели удивительно молодо и насмешливо, седоватые боцманские усы были щегольски подстрижены, морская фуражка лихо сдвинута набекрень, а на волосатой груди и на руках красовались косые синие якоря.

Боцман был суетлив, подвижен, строен, как может быть подвижен и строен старик и моряк. Он вечно балагурил, подмигивал, рассказывал смешные истории, сыпал прибаутками — солью корабельного камбуза. Знать и впрямь был крепок «рассол», в котором жизнь вымочила этого человека, если сумел он и в пресной стариковской гавани сохранить свою бравую оснастку. Когда-то в Соликамске я видел старые строгановские варницы[18]. Деревянные срубы стояли извечно, не поддаваясь ни времени, ни тлению, ни распаду: они были пропитаны солью. Я вспомнил эти старые варницы, глядя на боцмана.

Зимой боцман работал в порту: насвистывая и разговаривая сам с собой, возился подле старых катеришек. Что-то чинил, красил, строгал. То были дрянные японские «кавасаки». Замечательное дерьмо, как высказывался о них боцман, и все дрянное и худое стал звать «кавасаки»: худые валенки — кавасаки, тупая пила — кавасаки, скверный борщ — кавасаки.

По вечерам в кают-компании вокруг боцмана собиралась портовая молодежь, и он потешал ее. Он врал, но складно: подмигивая левым глазом под седой косматой бровью, он отплывал в такие фантастические плавания, что даже бывалый полярный народ уши развешивал.

вернуться

18

Варница — солеварня.

98
{"b":"548903","o":1}