Так неожиданно открывшийся для него черный образ действительности – деление людей на «лучших» и «худших», спасенных и осужденных на вечные муки – был не очень понятен, но вызывал ужас. Неизвестно, помог ли ему кто-нибудь из взрослых смириться с этим открытием. Мальчик, изгнанный из рая неведения, как и все растерянные и беззащитные дети, убегал в безопасную страну воображения. Кубики, которыми он так упорно игрался, были не просто бездушным строительным материалом. У них были имена и биографии, они сопровождали его в воображаемых приключениях, путешествиях в неведомые края. Каталог детских желаний можно найти во многих книгах Корчака. Один из героев хочет себе шапку-невидимку. Другой – семимильные сапоги. Или курицу, что несет золотые яйца. Автор наделяет персонажей собственными давними желаниями. Ведь этот тихий, на первый взгляд непритязательный слюнтяй и разиня начал мечтать о власти. Он хотел стать чародеем или королем и, обретя неограниченную власть, исправить злой мир.
Став взрослым, он много раз повторял: «Мечты – это жизненная программа. Если бы мы умели ее читать, то увидели бы, что мечты сбываются»{42}.
Он помнил, что благодаря детским фантазиям обрел веру в себя и в свои силы. Описанное в «Дневнике» душевное состояние семилетнего мальчика: «Я есть. <…> Я смогу. Я буду»{43} означает, что уже тогда он явственно ощущал свои целостность и силу. Он начинал следующий этап пути. Его, как в страшной сказке, ждали новые драматичные повороты судьбы.
Генрику исполнилось семь лет в июле 1885 года, а в сентябре его отправили в частную школу, где детей готовили к гимназии. Смелое решение. В ту эпоху дети интеллигенции обычно начинали догимназическое обучение дома, в группе друзей-сверстников, где они постепенно, без насильственной русификации, привыкали к жизни в обществе. Занятия проводились на польском языке, их вели опытные педагоги, на уроках царили уважение и толерантность, что было особенно важно для учеников еврейского происхождения.
Почему мальчика решили сразу же бросить в открытое море? Наверное, в семье шли споры на эту тему. Мать и бабушка твердили, что он слишком мал, совсем еще ребенок, что для учебы еще рано, а отец кричал, что бабье воспитание превращает ребенка в маменькиного сынка, и в конце концов поставил на своем.
Генрик оказался в центре внимания и выбрался из своей мечтательной рассеянности. Важным, насущным заданием стали выбор школы и покупка формы, а захватывающим приключением – походы в магазины канцелярских товаров, где можно было разглядывать тетрадки, цветные карандаши, перьевые ручки, перышки, разноцветные печатки – сокровища, что так завораживали детей из корчаковских книг.
Сестра уже, верно, год или два как училась в пансионе для девочек. Оттуда она приносила свежеуслышанные сведения, анекдоты, девчоночьи сплетни. У нее уже были собственные, не связанные с домом дела, радости и огорчения. Теперь пришел и его черед. Его, в новом, с иголочки школьном обмундировании, оглядели со всех сторон, показали родственникам и знакомым. Может, отец даже взял его с собой в кафе, чтобы похвастаться сыном перед приятелями.
Свою первую в жизни школу Корчак вспоминал с отвращением даже в гетто: «Там секли розгами»{44}. Она находилась в Старом городе, на улице Фрета, и руководил ей пан Августин Шмурла. Мальчик, которого так заботливо прятали под колпаком, берегли от жизни, впервые столкнулся с физическим насилием. Там учителя могли, и глазом не моргнув, издеваться над детьми; Генрика потрясло то, как наказали его друга на глазах у всего класса. Этот случай подробно описан в повести «Когда я стану маленьким». Герой, альтер эго автора, – взрослый человек, которого вернули в детство чары гнома, – на уроке рисования воссоздает сцену из школьных лет.
Я разделил страницу на три части. Посредине нарисовал перемену. Как мальчики гоняются друг за другом, а один что-то натворил, потому что учитель дерет его за ухо, а он вырывается и плачет. А тот его за ухо держит и каким-то шпицрутеном лупит по спине. Мальчишка поднял ногу и будто бы повис в воздухе. А другие смотрят; головы опустили, ничего не говорят, потому что боятся.
Это посредине.
Справа нарисовал урок: как учитель бьет ученика линейкой по рукам. Смеется один только подлиза с первой парты, а другим жалко.
А слева уже секут настоящими розгами. – Мальчик лежит на скамье, сторож держит его за ноги. А учитель каллиграфии с бородой занес над учеником руку с розгой. – Такая мрачная картина, словно в тюрьме. Такой темный фон я нарисовал.
Сверху надписал: «Триптих – старая школа».
Когда мне было восемь лет, я ходил в эту школу. Это была моя первая начальная школа – называлась «приготовительная».
Помню, одного мальчика высекли. Учитель каллиграфии высек. Не знаю только, учителя ли звали Кох, а ученика Новацкий или ученика Кох, а учителя Новацкий.
Я тогда страшно испугался. Мне казалось, когда его закончат сечь, то могут взяться за меня. И ужасно застыдился, потому что его били раздетым. Все одежки расстегнули. И на глазах у всего класса, вместо каллиграфии.
Мне потом было противно видеть того мальчика и учителя. А впоследствии, как только кто-то сердился или кричал, я сразу думал, что сейчас будут бить.
<…> Я был тогда совсем маленький и ходил в ту школу недолго. Но вижу все это так ясно, словно это было вчера»{45}.
Из-за этой травмы он стал непримиримым противником «черной педагогики». Физическая неприкосновенность ребенка – основа писательской и воспитательной деятельности Корчака. Трудно понять, почему столь страстный критик авторитарного воспитания не получил известности в Польше и во всем мире, как это впоследствии произошло с Бруно Беттельгеймом или Элис Миллер. Быть может, только ужасы Катастрофы дали людям понять, что физическое насилие над детьми действительно способствует послушанию, но приводит к тому, что воспитанные таким образом взрослые жестоки с теми, кто слабее их, и слепо повинуются тем, кто сильнее.
Он сформулировал эти тезисы намного раньше: «Реформировать мир – значит реформировать воспитание»{46}.
В школе было очень плохо, но дом все еще охранял его от мира. Мама иногда ворчала, иногда ласкала, бабушка гладила по голове, к сестре приходили подружки, в доме становилось весело. Отец вносил элемент фантазии в упорядоченный мещанский быт. Он, несомненно, был главным героем детства Генрика. Светский человек, бонвиван, состоятельный, элегантный, образованный; он любил светские забавы, хорошие рестораны, красивых женщин. Возможно, это от него Корчак унаследовал своенравие, гротескное видение мира и сюрреалистичное чувство юмора.
Права была мама, когда неохотно оставляла детей под опекой отца, и правы были мы, когда с дрожью восторга, в порыве радости встречали и вспоминали – сестра и я – даже самые вымученные, утомительные, неудачные и закончившиеся слезами «радости жизни», которые с удивительной зоркостью отыскивал наш не слишком уравновешенный педагог – папочка{47}.
Такое случалось не очень часто. И именно поэтому дети так бурно воспринимали все это. Папа отправлялся с сыном поесть мороженого в кафе, погулять по городу, иногда они плыли на лодке до Саксонской Кемпы – популярного места загородных прогулок. Встречали там – будто бы случайно – какую-то даму. Тогда папа оставлял сына с местным торговцем песком, а сам уходил гулять с этой дамой, о чем маме говорить не следовало. Игры с Фелеком-оборванцем, сыном торговца песком, были чудесным, незабываемым приключением, а сам Фелек пару раз появлялся в повестях и рассказах Корчака.
Сын обожал отца. Он был идеалом Генрика.
Мне все в тебе нравилось: и то, что у тебя на руках волосы и жилы, и то, что ты вечером в постели читаешь газеты, что у тебя есть визитные карточки, пресс-папье – тяжелое, мраморное, а не промокашка на нитке. Мне нравилось, что, обмакнув перо в чернильницу, ты ловким движением стряхиваешь излишек чернил, так, что никогда не поставишь кляксы; что, заводя часы, знаешь, на каком обороте нужно остановиться; что, когда ты идешь по улице, тебе столько людей кланяется, столько у тебя знакомых; что ты получаешь письма с заграничными марками; носишь пенсне, которое не спадает у тебя с носа; что ты куришь сигары и что у тебя столько ящиков в столе; что не всегда снимаешь шляпу перед костелом…{48}