Между прочим, мы все перестали шептать, говорили обычно, не особо громко, но и не особо тихо. Тишины больше не было, не было и ночи, и лес не смог этому помешать.
— Никаких глупостей, — продолжал Вожак. — Ты не можешь ехать домой в таком виде. Кретин!
Гимнаст шагнул к нему, словно хотел помериться силой, лицо измазано песком, к рукам прилипла земля. Он медленно поднял правую руку, тело напряглось, во взгляде угроза и ненависть.
— Сволочь, — сказал Заика и двинулся на него. — А ты сам часом не?..
Гимнаст резко развернулся. Они стояли так близко друг к другу, что каждый, если бы захотел, мог положить голову на плечо другому. Гимнаст замер в нерешительности. Его руки расслабленно и безвольно повисли вдоль тела, знак, что он не боялся Заики. Но и Заика больше не трусил. И тут оба разразились грязными ругательствами, это было совершенно бессмысленно, и никто не думал, что до этого дойдет, хотя иногда казалось, что сейчас они пустят в ход кулаки. К счастью, до этого не дошло, дело ограничилось неистовой бранью и оскорблениями. Самые мерзкие проклятья извергались из их уст, такие гнусные, что я не могу их здесь повторить, хоть я и сам не святой», — сказал Младший и посмотрел на девушку.
«Они прямо купались в своих словах, у каждого был богатый репертуар, никто в долгу не остался. Мы все распсиховались, и хорошо, что это случилось напоследок, ведь если бы это произошло в начале, мы не смогли бы так слаженно осуществить акцию. То, что они бросали в лицо друг другу, было и впрямь лихо. Я, конечно, не чистоплюй, мы все не стесняемся в выражениях, но эта ругань для нас, остальных, была за гранью. Больше всего меня удивляло, что они вдруг так остервенели друг на друга. Я-то думал, что этот вечер сплотит нас.
— Мне нужно помыть руки, — сказал Сирота.
И тут они заткнулись.
— Где-то здесь должна же быть вода, — сказал Вожак.
Мы поискали и нашли в углу у ворот маленький домик, на внешней стене которого был водопроводный кран. Для начала мы выбили в нем окна, так что стекло с веселым звоном разлетелось на каменном полу. Потом мы умылись, по очереди, не очень тщательно, потому что ни у кого при себе не было мыла. Смыли грязь с рук, сполоснули лицо, шею, вытряхнули из обуви песок и почистили штаны, которые пришлось снять. Ведь в таких брюках нельзя было показаться на люди. Все это мы проделали молча. За нами лежало кладбище, стоял лес, и все еще была ночь. У нас было только одно желание — как можно скорее убраться отсюда. Мы перелезли через стену, я избавлю вас от подробностей этого перелезания, но оно далось намного труднее, чем прыжок вниз со стены, и не обошлось без ран и царапин. Я порвал свои штаны. Потом мы порознь прокрались через городок и ближайшим поездом уехали домой. Все следы дела устранить не удалось, руки Сироты все еще были в грязи, он выглядел как садовник, и наши плащи тоже были замараны. Но так как мы ехали в разных вагонах, это не слишком бросалось в глаза. В общем и целом прекрасный был вечер. И я рад, что так славно его провел, и все позади».
— Отлично, — сказал Угрюмый, когда Младший закончил, и сочувственно кивнул.
— Еще по стаканчику? — предложил Атлет. Младший кивнул. Он устал и затих.
Брат встал, схватил бутылку и начал разливать по кругу.
— Я пас, — сказал Атлет.
Я выпил, а потом еще раз посмотрел на каждого, потому что знал, что больше их не увижу. Я пил большими глотками и при каждом глотке зрительно запоминал их всех по очереди. Младшего на стуле, который казался таким довольным, после того, как рассказал свою историю, и после дежурства вынужден был пить целую неделю. Угрюмого, который так возражал против рассказа, все время прерывая его многочисленными вопросами. Благодушного Атлета, который был среди них самым большим мерзавцем. И наконец, Брата и Сестру, настолько разных, что я вообще сомневался в их родстве. Я пил и думал, что они и такие, и сякие, добродушные и симпатичные, жестокие и дурные. Когда они чувствовали, что быть жестоким хорошо, они становились жестокими. А если они могли быть добродушными, они бывали и такими. Но сейчас им рассказали, что хорошо быть жестоким, им представили жестокость как правое и благородное дело, вот они и озверели. Они были как волки, нападали ночью на кладбища и разоряли их. Но как ни старались они выглядеть волками, они все же не были зверями. Ведь речь не только о том, что они делали и говорили, но и о том, что они вынуждены были скрывать. Все было бы намного проще, если бы им не пришлось ни о чем умалчивать, если бы они могли быть только жестокими, просто жестокими, и больше ничего. С ними было бы легче справиться. Не нужно было бы ломать голову над вещами, которые все-таки не укладываются в голове.
Мы еще посидели некоторое время за маленьким столом, я знал, что это в последний раз, и потому не испытывал желания оставить их одних и уйти прочь. На этом свете, думал я, можно делать много дурных вещей, можно убивать, грабить и на разные лады отравлять жизнь ближним. И еще больше есть вещей, которые можно делать из любви к ближнему, доказывая ему этими делами, как сильно мы его любим. Но если любовь требует и позволяет осквернять прах мертвых и по ночам разорять кладбища, значит, с любовью дело обстоит совсем скверно. Никому из моих приятелей я не смогу рассказать о том, что пережил здесь сегодня. Никто не поймет, почему я тут же не встал и не бежал прочь, они осудят мое поведение как безвольное, трусливое и бесчестное, и, возможно, их упрек будет в чем-то справедлив. Но никто из них не может измерить, насколько скверно обстоит дело с любовью. Пусть Младший считает себя отчаянным смельчаком, совершившим подвиг, пусть и другие думают, что совершать подобные подвиги сейчас и, может быть, в будущем хорошо и необходимо, они совершают их, так сказать, колеблясь на одной ноге. В сущности, каждый из них знает, как скверно обстоит дело с любовью. И еще я думал о том, что речь идет не о могильном холмике, на котором они скачут, не о камнях, которые они опрокидывают. Если угодно, речь идет о другом образе смерти. Это может быть падающая звезда, рассыпающая искры, или птичий крик, или зеркальная гладь озера. Песок и камень сами по себе не священны. Это не кумиры, которых нужно ублажать. Священен разве что страх, который они индуцируют. Может быть, эти донкихоты и впрямь думали, что могут растоптать смерть, если набросятся на ее символы. Смерть уже так разрослась в них самих, что им приходится вытаптывать ее по ночам, исходя страхом и ненавистью. Но и с их ненавистью дело обстоит скверно, намного хуже, чем они полагают. Ибо даже ненависть не может существовать без капли любви, а иначе это уже не ненависть, а хладнокровное опустошение, разорение, глупая гибель, густой туман над полями, застилающий тропы, неосуществленное творение. Если бы они могли, они бы сделали смерть неосуществимой, они бы истребили ее своею ненавистью и героическими подвигами и при этом воображали, что их жизнь все сильнее возрастает по мере того, как они беснуются против смерти. Но смерть нельзя побороть ненавистью. Смерти противостоит жизнь. Пока ты ненавидишь и разрушаешь могилы и надгробья, имей в виду, что это дурная ненависть, означающая смерть, а не жизнь. Эта ненависть твой враг, а потому берегись, ибо она враг опасный. Поэтому даже ненависти нужно учиться. Сегодня она — слабость, завтра может стать силой, она всегда — энергия, вспыхивающая в момент твоего преображения. И если тебе хоть сколько-нибудь дорога жизнь, преобрази в себе свою ненависть. Там, где ты сам себе враг и антагонист, и я тебе враг и антагонист, там ее и преображай. Даже если ты заблуждаешься, думая, что сражаешься со мной из-за моего иного мнения, или другого цвета волос, или из-за того, что мой нос не так торчит на лице, как твой, все, против чего ты сражаешься, — твое собственное. И чем больше ты от себя это утаиваешь и не желаешь признавать, и не можешь постичь и хитришь, тем энергичнее ты опровергаешь это во мне, опровергаешь ненавистью, которая больше не предана жизни. Но там, где ты сам враждуешь с собой, я хочу понять первопричину и подловить тебя. Я хочу, чтобы ты меня понял. Там я стою за тебя. И пока ты и я, пока мы не научились этой ненависти, которая проистекает от полноты чистого сердца, которая предана жизни, пока не научились сохранять в ней ту самую каплю любви, мы плохие противники в этом мире, недостойные поединка. Но и моя ненависть еще труслива, безвольна и бесчестна, в ней еще слишком много страха перед собственными холодными возможностями, перед собственной жестокостью и саморазрушением. Вот почему я тоже сижу здесь и смог выслушать их героическую историю, ведь моя собственная ненависть еще слаба, труслива и бесчестна. Мне еще предстоит научиться ненавидеть.