Вот так обиды и издевательства тех, кто называл себя его друзьями, приближали его ко мне. Это он скрывался у них за спиной, невидимый и неизвестный. Постепенно он изменил все: отношение ко мне всех детей, их разговоры, их взгляды, их жесты. Как прежде он изменил родителей. Он научил меня одиночеству, приучил к мучениям и безутешности. И только позже я понял их силу. Он с самого начала маячил где-то вдали, на заднем плане. И оставался неподвижным. Если бы я захотел встречи с ним, мне пришлось бы возненавидеть тень. Хотя очертания его становились все более четкими, тайна враждебности, заполняющей жизнь, поначалу оставалась скрытой для ребенка. Я ступил на путь страданий и уже предчувствовал все его тяготы. Воспоминания о последующих годах омрачили мою память тем же печальным светом.
Сегодня, когда я веду эти записи, одержав победу над собой, во мне оживает прежнее отчаянное чувство отверженности, той невесомой пустоты и заброшенности, которая поглощала все остальное. Я сознавал, что и сам обречен стать врагом, и мысль эта была безотрадной и мучительной. Враждовать с другими? Как это вынести? Это открытие ограбило мою душу. Мне хотелось что-то починить, исправить. Но что? Приди мне в голову идея, что я тоже имею право на антипатию, право ненавидеть, я намного острее ощутил бы ненависть ко мне, пылавшую в других. Его портрет, который я иногда рассматривал до рези в глазах, оставался безжизненным и не выдавал своей тайны. Каким-то странным образом, незаметно для меня, он когтями, крюками впивался в мою плоть, брал меня на абордаж. Чем больше я пытался стряхнуть с себя наваждение, тем сильнее ощущал боль.
Я неотрывно смотрел в зеркало, смотрел до тех пор, пока не узнавал в нем самого себя.
IV
Теперь я опишу, как в последний раз разговаривал с моим другом. С тех пор прошло лет пятнадцать. Но мне кажется, это случилось только что. После этого разговора мы никогда больше не встречались. Только однажды, несколько лет назад, еще в Г., меня как-то спросили, знаком ли я с этим человеком, и назвали его имя. Да, знаком, ответил я. И все.
— Мы знаем, что вы с ним знакомы, — сказали мне.
— Вот как?
— Хотите знать, от кого?
Я ждал.
— От него самого, — был ответ. — Он сам рассказал нам об этом. В случайной беседе. Он передает вам привет. Вероятно, он может быть вам полезным. Он сделал карьеру, большая шишка.
— Он поручил вам спросить меня, не может ли он быть мне полезным? — резко спросил я.
— Конечно, — был ответ. — Конечно. Он неприкрыто намекнул, что охотно воспользуется своим влиянием…
— Спасибо, — сказал я.
И все. Ни привета, ни ответа на этот понятный вопрос. Никакого послания. Я отнесся к этому случаю совершенно равнодушно.
Но тогда он еще был моим добрым другом. Если я мысленно возведу стену, которая делит весь ход событий на «до» и «после», мне, быть может, удастся пробудить то чувство, которое обязывает меня записать эту историю. Мой добрый друг. Он жил в X. и каждый год приезжал на каникулы в наш городок, где ютился у какой-то своей тетки в мансарде под крышей. В крышу были врезаны два больших окна, вероятно, первоначально чердак задумывался как мастерская художника.
Встав на стол и открыв окна, мы могли высунуть головы наружу и увидеть весь город. Прямо перед нами красовались башенные часы на церкви. За городом простиралась широкая равнина, за ней река. Время от времени порыв ветра проносился по крышам и нашим лицам. Тогда мы легко воображали себя матросами в открытом море или пилотами, набирающими высоту.
Здесь, наверху, мы были ближе к самолетам, что прокладывали свой путь в небе над нашим городком. Тогда еще не летали нон-стоп над сушей и морем, как мы привыкли теперь. Стоит ли вообще упоминать об этом? Но я хочу этим сказать, что в те времена меньшим достижениям соответствовала куда большая способность ими восторгаться.
Мой друг не пропускал ни одних каникул, он приезжал, пусть даже на пару дней. Зачем? Как-то раз он прозрачно намекнул, что для него это единственная возможность вырваться из-под опеки его родителей. Приглашение тетки было всего лишь предлогом.
Проходили месяцы до нашей следующей встречи. Иногда он писал мне. Я отвечал сдержанно. Он был на три года старше и на голову выше ростом. Он еще ходил в школу, в последний класс.
— Здравствуй, — говорил он в своей небрежной манере. — Вот я и вернулся, как дела? Кстати, спасибо за твое письмо, ты великий писака.
Обычно я не отвечал на колкость, тщетно ожидая извинения.
— Брось, не обижайся, — говорил он. — Я пишу ради собственного удовольствия.
Он рассуждал так спокойно и ласково, что я снова ощущал себя его близким другом.
Между прочим, у него был небольшой дефект речи, из-за заячьей губы. Я-то привык и почти не замечал изъяна. Хотя не раз наблюдал, как он волновался, сталкиваясь с кем-нибудь незнакомым. Тогда он говорил намного хуже. Его недостаток становился заметнее именно потому, что он хотел его скрыть. Но человек он был мягкий, несклонный к ссорам, и поэтому тут же обретал свою старую, ничем не примечательную манеру речи.
Где мы познакомились? То ли в бассейне, то ли на школьной спортплощадке, где обычно собирается молодежь. В первый раз мы разговаривали о школе, об учителях, экскурсиях, походах, обо всем, что составляет школьную жизнь. По дороге домой договорились встретиться на следующий день… Я был несказанно горд тем, что старший парень удостоил меня своим вниманием, что я добился этой чести.
Втайне я опасался, что он каким-нибудь хитрым способом узнает, кто я такой. То есть кто я такой в глазах других. Но еще больше я опасался, что он узнает, кем я сам себя ощущал. Узнай он об этом, я потерял бы его, без сомнения. Тогда конец нашей дружбе. Я делал все, чтобы это предотвратить.
Уже в этих детских страданиях заключается первый самообман. Возвышенные чувства, которыми мы так кичимся, скрывают только слабость — мы боимся признать, что не доросли до утраты, что выбор нам не по силам. Это все равно что упорно имитировать страсть, зная о своей импотенции, зная, что как любовник ты никуда не годишься.
Но моего друга вроде бы не интересовали мои опасения. Он оставался самим собой. Постепенно его беззаботность передалась мне. Даже во время нашей последней встречи (я еще не знал, что она будет последней) он оставался по-прежнему дружелюбным. Мы часто отправлялись в далекие прогулки по окрестным лесам, обменивались мыслями, делились впечатлениями. Так как он был старше, его впечатления казались мне более интересными. Я любил его слушать. И он никогда не забывал расспросить меня о моих приключениях.
Чем беззаботнее казалась мне наша дружба, тем меньше я думал о том, что должен рассказать ему о своей беде. Да и зачем? В наших отношениях она не играла роли. Что-то во мне противилось полной откровенности. Я не считал ее такой уж важной. Может быть, я стеснялся. Боялся этим признанием снизить самооценку.
Однако в этот последний раз все произошло иначе. Я раскрыл ему свою израненную душу, втайне надеясь найти у него утешение и поддержку. Те времена, когда мама взяла меня за руку и отвела к детям, чтобы те приняли меня в игру, давно миновали. Я считал, что спокойно могу рассказать ему все и при этом не выглядеть жалким. А он?
Не буду приукрашивать мое воспоминание и утверждать, что с самого начала уловил в его поведении тень грядущего разрыва. Значит, он притворялся, лицемерил? Нет, нет, человек — странное существо. Бывает, что в начале разговора он еще симпатизирует собеседнику, а в конце становится чужим и вызывает ненависть.
Он, как всегда молча, с терпеливой готовностью выслушал мой рассказ. Ничего другого я от него и не ожидал. Он смотрел то вдаль, то на дорогу прямо перед собой, заложив руки за спину. Время от времени он кивал головой, давая понять, что ему интересно. Я украдкой искоса поглядывал на него. Меня обуревало горячее чувство признательности. Я радовался, что он идет рядом. Пусть узнает все, думал я, это хорошо. Если он мне друг, я могу рассказать ему и о моем враге, о несчастьях, которыми он грозит мне повсюду.