— Доктор, она говорит, что…
— Я уже понял, что она говорит. Скажи ей, что я все равно хочу посмотреть на ее дом и что я дам ей за это несколько рейсов.
Луиш-Бернарду слез с лошади, отдав поводья Висенте, и вытащил из кармана горсть монет, протянув их женщине. Она посмотрела на деньги, какое-то время сомневаясь, но потом зажала их в кулаке и отошла от входа в жилище, приглашая зайти внутрь.
Жара и запахи внутри хижины были удушающими. Пахло горелой мукой, а еще сельвой и грязью. Все вокруг было в едином облаке дыма, поднимавшемся вверх от земляного пола, на котором располагался очаг со стоявшей на слабом огне глиняной кастрюлей. Дышать было почти невозможно, спертый воздух вызывал тошноту. Поначалу, после яркого света снаружи, Луиш-Бернарду почти ничего не увидел. Потом, когда его глаза немного привыкли к этому дымному полумраку, оглянувшись вокруг себя, он разглядел разбросанные по полу и валявшиеся на самодельном деревянном столе кухонную утварь и какие-то рабочие инструменты, большие глиняные чашки и жалкие соломенные лежаки, расстеленные прямо на полу. Он почувствовал, как волосы его пропитались потом, уже текшим вниз по спине, ноги неожиданно стали ватными, и ему с огромным трудом удалось сдержать подступившую тошноту. За какую-то долю секунды в его голове промелькнула мысль о том, что он наверняка подхватил лихорадку или, еще хуже, малярию. С мыслями о том, что все для него уже закончилось, Луиш-Бернарду, собрав последние силы, выскочил вон — к свету и свежему воздуху. Блаженство! Все стояли молча, глядя на него. Он, как мог, взял себя в руки и сел верхом на лошадь, которую Висенте продолжал держать под уздцы. Наспех попрощавшись с женщиной, он рысью поскакал вперед по дороге и лишь через сотню метров перешел на шаг, чтобы дождаться Висенте.
— Ты знаешь этих людей, Висенте?
— Да, хозяин.
— А где ее муж, на вырубках?
— Нет, хозяин. Он в городе, работает на почте. — Луиш-Бернарду снова замолчал.
Он думал о том, что сказал ему Висенте. Значит, глава этой семьи не какой-то наемный работник на плантации. Он черный, работающий в городе, на почте. То есть, это был дом сотрудника городской администрации. Нищета и безысходность, увиденные им, привели его в состояние шока. Никакой белый не смог бы выжить в подобных условиях. Только что губернатор видел своими собственными глазами то, о чем не упоминалось ни в одном из официальных докладов в Лиссабоне. От этой «миссии прогресса и развития, осуществляемой Португалией на Сан-Томе и Принсипи», его чуть было взаправду не вырвало. На этот счет, конечно, существовали и контраргументы, как тот, что он слышал от кого-то за столом на недавнем балу: «Дайте негру дом белого человека, со стенами из каменной кладки, с туалетом и прочее — и он в один миг превратит его в развалившуюся лачугу». Правда и то, что на островах нет голода, что с успехом доказывают стройные тела и здоровые лица, которые он наблюдал вдоль дорог и в встречавшихся по пути деревнях. Голода не было, потому что сама природа этого не позволяла. Так называемое хлебное дерево[37], которое барон Агва-Изе, среди прочего, культивировал на островах, растет здесь само по себе круглый год, давая в изобилии плоды, которые здесь используют как хлеб. Остальные фрукты также доступны на расстоянии вытянутой руки, начиная с семи великолепных сортов бананов, растущих здесь. Сам Луиш-Бернарду предпочитал «золотые» и «яблочные» бананы со вкусом, вполне соответствующим их названиям. Рыбы тут также имеется столько, что, как он сам видел не раз около пристани, надо просто забросить сеть и потом лишь тащить ее, полную и рыбы, и креветок, намочив при этом только ноги. Изобилие такое, что местные жители даже позволяют себе не есть лангустов, настаивая, что те, дескать, обладают злыми чарами; в местечке Сан-Жуан де-Анголареш, что к югу от столицы острова, вечерами, при полной луне женщины просто ходят по пляжу и набирают себе полные деревянные ведра огромных кальмаров, а полудикие свиньи, в свою очередь, бывает, выходят туда из леса, и ни у кого не возникает желания их одомашнить. Для тех, кто любит охоту, Сан-Томе — настоящий рай с горлицами, дроздами и другой птицей, употребляемой человеком в пищу. В конце концов, есть маниока[38], которая здесь, как и повсюду в Африке, является для негров излюбленным, одним из главных продуктов питания. На Сан-Томе умереть с голоду было просто невозможно. Но почему же тогда, не зная засух, которые приводят к настоящим катастрофам в других регионах Африки, не будучи вынужденными постоянно перебираться с места на место в поисках еды, негры на Сан-Томе живут в столь недостойных условиях? Из-за лени и природных качеств, на чем настаивали белые, или же потому, что эти самые белые были недостаточно чутки к такому их положению — как мало кто осмеливается утверждать?
Сам Луиш-Бернарду, надо сказать, к исходу второй недели на острове находился в прекрасной физической форме и чувствовал себя удивительно здоровым. Тот полуобморок, в котором он оказался во время посещения негритянского жилища, не в счет. Нужно признать, что его продолжал ужасно тяготить местный климат, однако мало-помалу, он начинал к нему привыкать, и теперь ему приходилось менять всего две рубашки на дню. Хуже было по ночам, когда под обязательным накомарником жара ощущалась какой-то особенно интенсивной и неумолимой. Но, как и все европейцы в Африке, он учился спать понемногу, ложась около полуночи, после своего ритуала с музыкой и коньяком на веранде, что делало завершение его дня поистине грандиозным, и просыпаясь около пяти утра. Как раз в это время лучи света начинали пробиваться сквозь окно, и из сада доносились первые крики попугаев, свист сантомийской иволги «сан-никла́» или причудливые звуки «оссобо́» — изумрудной кукушки. Когда издаваемые ею возгласы походили на плач, это значило, что скоро будет дождь. Луиш-Бернарду больше всего любил это время. Дождь начинался неизменно к концу второй половины дня, обозначая конец работы, обещая свежий холодный напиток на террасе и прохладный душ в преддверии ужина. Он заставлял замолчать все звуки вокруг, заливал мощными струями удушающую духоту и поднимал вверх тонкие ароматы влажной земли, которые разбавляли собой ту гигантскую капсулу из паров хлорофилла, в которую были погружены острова и их обитатели. Тогда казалось, что небо вдруг взрывается, будучи более не в состоянии сдерживать себя, подобно моменту удовлетворения в теле женщины, который откладывается до последнего, но неизменно наступает. И тогда весь остров освобождался от нехватки воздуха, от многочасовой агонии, проведенной в поту, от долгого, безостановочного насилия. Во всем городе магазины затворяли двери и ставни, секретарь суда запирал здание на ключ, уполномоченный по делам здравоохранения, председатель муниципалитета и все его сотрудники сворачивали дела и шли по домам или задерживались по дороге в пивном ресторане Elite, слушая, как идет дождь, сидя за столиками и разговаривая. Тут же появлялся падре, идущий из ризницы на свою шестичасовую мессу в кафедральном соборе, где его уже ждала группа из самых набожных сеньор, которых он, восходя на алтарь, неизменно приветствовал фразой «Introibo ad altare Dei…», на что собравшиеся отвечали «Ad Deum qui laetificat juventutem meam!»[39] — Хотя юность, к которой они взывали, была всего лишь умерщвленной тоской, заживо погребенной в этой жестокой ссылке, которая лишь в редкие моменты успокаивалась дождем. По земляным тропам, оказавшимися в один миг пропитанными водой, негры из города — работники почты и магазинов — возвращались домой, в примитивные хижины с соломенной крышей, стоящие у кромки леса. Они шли туда, где их всегда, изо дня в день ждала кипевшая на огне кастрюля и где стоял тяжелый, невыносимый смрад. А дальше, вверх по горе, на плантациях, здешние батраки, уже давно укрывшись в деревушке по домам и покончив с приготовленной трапезой, пели уходящему дню свои прощальные песни. И звучание их все больше сливалось с идущим снаружи дождем…