С гораздо большим уважением относились к Матесу в доме Гершла-скотника, куда он приходил «есть свой день». Гершл-скотник с восхищением невежи смотрел на каждое движение ученого ешиботника, заискивающе подхватывал каждое его слово.
— Леюшка, принеси реб Матесу еще сметаны, — говорил он дочери, девушке на выданье, стыдливо подносившей обед ойреху. — И положи ему побольше масла в картошку. Реб Матесу нужны силы для изучения святой Торы…
Лея, с деревенской застенчивостью заливаясь румянцем, подносила блюда городскому умнику. В присутствии этого ученого парня ее длинный, как шойфер, нос становился еще длиннее от страха и девичьего смущения.
Вскоре Гершл-скотник пришел к моему отцу и попросил его сосватать Лею Матесу.
— Ребе, я его одену с головы до ног, — сказал он. — Я дам ему содержание на столько лет, на сколько он захочет, дам приданое, подарки. Пусть реб Матес живет в нашем доме и учит святую Тору… Моя Леюшка будет заниматься лавкой, а муж пусть учит Тору…
Отец поговорил с Матесом, и тот сразу же согласился. О приданом он и слова не сказал, ему было важно обговорить содержание, вечное содержание. Из подарков он выбрал новое виленское издание Талмуда и штраймл[290]. Скотник дал все, что попросил жених. Он даже оплатил свадебные расходы бедным родителям жениха. После свадьбы Матес словом не обмолвился с Леей. Он приступил к изучению нового виленского Талмуда, подаренного тестем, с таким рвением, что ложился спать всего на пару часов. Лея в большом парике, который совсем не шел ее юному девичьему личику, ходила на цыпочках вокруг своего ученого мужа. От деревенской застенчивости она даже не осмеливалась звать мужа по имени. Так, не произнося ни слова, через год Лея родила ребенка и вскоре уже снова была на сносях. Гершл-скотник был счастлив, но недолго. Матес внезапно бросил жену и детей и сбежал непонятно куда, чтобы сделаться порушем. Это случилось через несколько лет после описываемого времени, но я расскажу об этой истории подробнее в следующих главах. А пока перейду к своему третьему бесполезному ребе, Йоселе Ройзкесу, или, как его прозвали у нас, Йоселе-литваку.
Йоселе Ройзкес был родом из Заблудова[291], местечка в окрестностях Белостока[292], и был у нас единственным литваком.
И раньше к нам в местечко приезжали литваки, но ни один не загостился. Был один меламед, который долго не продержался из-за того, что учил на литвацкий манер, другой был агентом компании, страховавшей от пожара. Он носил пиджак и шляпу — одетого так человека у нас никто никогда раньше не видел. Когда «немец» произносил кадиш в бесмедреше, все поворачивались к нему, словно дивясь: как это гой молится на святом языке?.. Мы, мальчишки, даже не были уверены, надо ли произносить «аминь» после такого литвацкого кадиша. У нас никто не сомневался в том, что Бог говорит на святом языке так, как говорят польские евреи. Мало того, после молитвы человек в гойском платье снял, вопреки всем ожиданиям, с полки Гемору и сел за учение трудного трактата — Нозир[293]. Литвак начал нараспев:
— Горейни нозир, горейни позир, горейни позих, горей зе нозир…[294].
При этом он произносил «зи» как «жи»[295], так что вместо «нозир, позир, позих» выходило «ножир, пожир, пожих». Но это его совершенно не смущало. Ученики хедера так и покатились со смеху. С тех пор, куда бы литвак ни пошел страховать от пожара, мы бежали за ним следом с криком: «Ножир, пожир, пожих». Литваку пришлось вскоре уехать. У нас терпели только странствующих проповедников-литваков[296], собиравших деньги на ешивы[297] и произносивших публичные проповеди. Наоборот, если приезжал польский проповедник, ему ничего не светило. Читать проповеди — литвацкое дело, так же как водить медведей — дело цыганское.
Первым лигваком, постоянно поселившимся в местечке, был Йоселе Ройзкес.
Городской богач Иешуа-лесоторговец взял этого Йосела Ройзкеса в мужья своей дочери Гендл, а против зятя богача никто выступать не смел.
Почему ленчинскому богачу понадобилось искать мужа для своей дочери так далеко, аж в местечке рядом с Белостоком, я не знаю. Этот Йоселе Ройзкес был маленьким и хрупким парнишкой, избалованным, как единственная дочь, с маленьким личиком, тоненькими ножками и ручками, белыми, округлыми и гладкими, в то время как его невеста Гендл была стройной, крепкой девушкой, розовощекой и улыбчивой, с черными, как смоль, волосами и глазами, полными красными губами, которые все время смеялись. Веселье и радость излучала эта богатая энергичная красавица. Она улыбалась всем, старому и малому, мальчикам из хедера и даже подмастерьям, работавшим в пекарне у Ехезкела-пекаря, которым ей, по закону, нельзя было улыбаться. Жених ей вовсе не подходил, но реб Иешуа очень гордился своим зятем, которого привез из такой дали. Свадьбу справили очень торжественно. Мойше-столяр построил огромный навес, чтобы туда поместились все приехавшие гости и сваты. Реб Иешуа привез из Закрочима клезмерскую капеллу, бадхена с подстриженной бородой и поваров в коротких пиджаках. Нищие сбежались отовсюду за сытными булками и подаянием. Надо отдать должное богачу, он пригласил на свадьбу всех: от моего отца, которому он щедро заплатил за проведение обряда венчания, до самого бедного ремесленника и убогого нищего. Богач даже купил к свадьбе новинку — яркую лампу-«молнию»[298]. Народ не мог отвести взгляда от литвацких сватов, носивших укороченные сюртуки, но при этом сыпавших учеными речами. Жених произнес превосходное толкование[299] на самом что ни на есть литвацком идише.
Благодаря своему удачному зятю реб Иешуа удалось затесаться в ученые круги, и он стал носить шелковую капоту вместо прежней суконной, какую обычно носят евреи, не сведущие в Торе. Кроме того, он начал вставлять в речь выражения на святом языке, как это в обычае у ученых людей. На самом деле эти выражения были не к месту, но никто не осмеливался смеяться над богачом. Реб Иешуа так возгордился, что в Рошашоно рано поутру перед молитвой встал за омуд в роскошном талесе с серебряной аторой и белоснежном китле и произнес вслух утренние благословения, которые обычно не читают публично[300]. Он громко и по-праздничному нараспев произносил благословения, но при этом складывал слова, как пекарь. Вместо того чтобы сказать «шело осани гой»[301], он останавливался после «шело», а потом добавлял «осани гой», получалось, будто он славит Бога за то, что Тот создал его гоем. То же самое он проделывал с благословением «шело осани ише»[302], и получалось, будто он женщина. Ученые люди тайком посмеивались над невежеством богача и чувствовали неловкость, произнося «аминь» после таких неумелых благословений. Но никто ничего не осмеливался ему сказать, потому что никто не был так богат, как реб Иешуа, никто не жертвовал столько дров в бесмедреш, сколько жертвовал реб Иешуа, и никто не раздавал бедным на зиму столько картошки, сколько раздавал реб Иешуа. В каждый праздник, когда его вызывали к Торе, к большой, красивой и нарядно убранной Торе[303], которую он сам заказал написать для бесмедреша, он посвящал множество ми-шебейрехов[304] своей жене, сыновьям и дочерям, подкрепляя их большими пожертвованиями.