— Ре-ре-ре-ребецин, мне немного борща не хватает к к-к-к-картошке…
Бабушка наливала ему еще одну миску борща. Через минуту снова слышалось его заикание:
— Ре-ре-ре-ребецин, мне немного к-к-к-картошки не хватает к борщу…
И так далее, без конца…
Из соседней богадельни приходили подкрепиться бедные больные женщины. Они всегда были голодны («сосет под ложечкой», «живот к спине прилип»), и бабушка угощала их вишневым соком или вареньем. Другим требовался бульончик или чуточку чего-нибудь отварного. Женщины без умолку благодарили, плакали, вздыхали и кляли судьбу, так что уши закладывало. Габетши, в шелковых платках на голове, вечно собирающие деньги на добрые дела, на рожениц, на засидевшихся в невестах девушек, на саваны для бедняков и на прочее подобное, тоже были частыми гостьями на бабушкиной кухне. С этими почтенными хозяйками нужно было присесть поболтать, поставить на стол угощение, после чего они сразу начинали кричать, что ничего не хотят, но бабушке в конце концов удавалось их убедить чем-нибудь подкрепиться, и тогда опять начинались благословения, добрые пожелания, охи и ахи. Частенько на кухне засиживались женщины, которые приходили судиться со своими мужьями, агуны и разведенки, которые изливали свои сердечные горести, пили чай и снова желали бабушке счастья, охали и вздыхали.
Женщины, приходившие к деду с вопросами о своих кастрюлях и сковородках, женщины, приходившие по женским делам, — все считали своим долгом зайти на кухню, чтобы просто сказать: «Бог помочь, ребецин», но забалтывались и задерживались. Банщица из миквы, которая была женой шамеса, часто приходила пригласить бабушку на чье-нибудь торжество. Она, вечно возбужденная, входила на кухню и провозглашала:
— Ребецин, голубушка, Ципа-Леина Бейла-Сора покорнейше просит вас на свадьбу ее дочери…
Бабушка редко ходила на свадьбы, но всегда угощала банщицу вареньем и давала ей пару грошей на дорожку. Та, причмокивая, торопливо уплетала варенье и рассказывала обо всех городских происшествиях, в которых она принимала участие как банщица и жена шамеса. Еще эта банщица каждые две недели приходила брить бабушке голову, за что та ее угощала.
С похорон некоторые жители Билгорая тоже заходили в дом раввина. Омыв, по обычаю, руки в сенях, они заглядывали к бабушке сказать: «Упаси Бог город от бед». При этом женщины без конца вздыхали, приговаривая: «Не здесь будь помянуто, не про какой еврейский дом не будь помянуто, пади оно в пустые поля и леса»[186], отплевывались от сглаза и подкреплялись стаканом чая. Но все это не шло ни в какое сравнение с тем, что творилось на бабушкиной кухне, когда на синагогальном дворе ставили хупу и невеста приходила в дом деда с «лащинами».
Хупу ставили обычно под вечер, и все происходило очень весело. Гимпл-клезмер со своей капеллой играл радостные марши. Сватьи с горящими гавдольными свечами[187] в руках все время танцевали. Во всех окнах домов, мимо которых проходили жених и невеста, были выставлены зажженные свечи. Бабушка не только выставляла свечи в окнах — она надевала субботний шелковый платок и поздравляла сватов и сватий, которые приходили просить деда вести свадебную церемонию. Пожеланиям, поцелуям и слезам не было конца. Но еще радостнее были «лащины». В городе был обычай: на другой день после свадьбы капелла Гимпла-клезмера являлась в дом невесты и с музыкой провожала ее к сватам и к раввину. Невеста была наряжена в самое красивое платье. Вместе с ней шли сваты и вся семья. Бабушка надевала субботнее платье и принимала невесту с великим почтением и очень церемонно. Гостям она подавала лекех и вино. Эта церемония и называлась «лащины». Я наслаждался и перепавшим мне угощением, и женскими благословениями, пожеланиями, поцелуями и слезами, и тем, что все это происходило под музыку капеллы Гимпла-клезмера.
Все от мала до велика приходили к бабушке на кухню! Даже Францишек, банный гой, задерживался у дверей раввинского дома, чтобы выпросить кусок халы или стаканчик водки, за которые он рассыпался в благословениях, причем обязательно на идише.
Этот Францишек, служивший в бане помощником банщика, был колоритным типом. Одет он был в старый рваный мундир, выброшенный в помойку русским казачьим полковником, но ходил босым. Его испитое лицо было покрыто царапинами и грязью. Непонятно, почему человек, работавший и живший при бане, не считал необходимым хоть иногда помыться, тем не менее так оно и было. Банный гой хоть и был облачен в мундир казачьего полковника, зато никогда не расчесывал свою кудлатую голову и бороду. Однако при этом он с великой важностью выступал в этом пестром мундире, особенно когда каждую среду бил на рынке в барабан в знак того, что гои и солдаты могут идти париться в еврейскую баню. Францишек говорил на идише со всеми древнееврейскими выражениями и отирался только среди евреев. Он на чем свет стоит ругал гоев за то, что они не звали его к себе в гости так, как евреи зовут в гости на субботу еврейских бедняков. «У них гойские сердца», — говорил Францишек. Это не мешало ему ругать евреев и грозить им местью своих собратьев-христиан всякий раз, когда он выпивал лишнего, что случалось с ним регулярно. Францишек старался затесаться на каждое еврейское торжество, он являлся на каждую свадьбу и «лащины» и стоял у дверей, готовый перехватить чего-нибудь у «милосердных сынов милосердных»[188].
Бабушка с ног валилась от всех этих торжеств, но времени на отдых у нее не было. Большой дом постоянно требовал ее заботы, и она бегала по нему маленькими торопливыми шажками, звенела ключами, рылась в шкафах, копошилась в кладовках, но больше всего времени проводила у большой печи, где всегда что-нибудь пеклось или варилось.
Однако тяжелее всего была для нее вечная зависть и вражда, царившая в ее доме между детьми, внуками и другими родственниками.
Прежде всего мира не было между двумя ее сыновьями и их семьями. Дядя Йойсеф, старший сын, городской даен, был всегда недоволен тем, что все хорошее достается его младшему брату Иче, который ничего не делает и живет на вечном содержании у отца, в то время как он, Йойсеф, должен ломать себе голову над тем, как прокормить жену и детей. У него были основания для ревности. Во-первых, он был старший; во-вторых, он был образованнее и умнее своего младшего брата. Правда, у дяди Иче тоже была раввинская смиха, но особой ученостью он при этом не отличался. Дядя Йойсеф же имел репутацию «светлой головы». Вдобавок его считали мудрецом и приходили к нему за советом. Он хорошо знал математику и отлично считал. Сам, по книгам, он выучил русский язык и высшую математику и всегда носил с собой кусочек мела, записывая решения математических задач на стенах, столах и лавках. Бабушка заявляла, что такому человеку, городскому даену, не подобает ссориться со своим младшим братом, завидовать ему и заглядывать к нему в тарелку. Даен не должен вести себя как баба, он должен вести себя достойно, заниматься Торой и в мыслях не иметь ни зависти, ни вражды. Однако дядя Йойсеф не хотел заниматься Торой и вести себя достойно, как подобает даену, — он любил заходить к бабушке на кухню, во все вмешиваться, во все совать свой крючковатый нос и все время твердить, что его младшему брату Иче золото так и льется в рот.
Дед еще более косо, чем бабушка, смотрел на то, что старший сын, который через сто двадцать лет унаследует его раввинство, не следует отцовскому примеру, а проводит время, сидя на кухне среди женщин.
— Йойсеф, ты себя позоришь, — стыдил его дед. — Помни, ты же даен, веди себя достойно, как человек…
Дядя Йойсеф не желал вести себя достойно. Вместо того чтобы сидеть и учить Тору или заниматься общинными делами, он предпочитал сидеть на кухне и считать. Любые вычисления увлекали его — от задач высшей математики до простых подсчетов. Сколько, к примеру, его брат Иче стоит в год их отцу; сколько куриц пришлось зарезать бабушке за те годы, в течение которых Иче со своими домочадцами сидит у отца на шее; сколько яиц, к примеру, ушло на омлеты, которые за десять лет были приготовлены для этого Иче, для его жены Рохеле, а также для их детей Мойше и Ехезкла.