Мужчина интерес мой заметил, но ничем не старался подогреть. Ему был глубоко противен сам акт торговли живым товаром. Я подошел сам. Спросил, сколько он хочет вот за этого, рыжего. Лицо мужчины скривилось мучительной судорогой, и он сказал, что отдаст за сто десять рублей. Я спросил:
– Почему так дорого?
– Его мать умерла при родах, это собака моей соседки, – ответил мужчина. – А колли моя, Инка, тут как раз ощенилась, ну и выкормила его вместе со своими.
Не умея торговаться, я бессильно и глупо повторил: «Что так дорого?»
– Дешевле не могу, – ответил продавец. – Он себя собакой считает. Добрый и честный. Только не лает… Да и не могу дешевле, жена приказала… Жадность ее душит, а мне деваться некуда, выгонит она нас с Инкой и щенками, куда я пойду, а так хоть отдам в хорошие руки… Вы не подумайте, кому не попадя его не отдам… Нет, не отдам… А вам – отдам, вы вроде нормальный. А то психов развелось вокруг, собак убивают, шапки из них делают. Только дешевле не могу…
Я забыл, что в мире есть логика, правила, порядок, что время тяжелое, и вообще я приехал просто посмотреть, а не покупать. Все это испарилось из сознания. Я видел только золотые глаза, которые поглядывали на меня довольно нагло, как бы между делом изучения окрестностей.
Оставалось только одно: я вынул четыре фиолетовые бумажки и признался, что больше у меня нет. Копейки на трамвай – не в счет. Мужчина покосился на деньги, явил презрение к ним и согласился. Проданного можно было забирать из корзинки. Братья его с тревогой следили, куда забирают родственника. Приемная мать-колли изготовилась биться за приемыша, привстала на лапы. Хозяин одернул ее, хотя и сам был не рад. Кажется, проклинал себя за слабость и совершенное преступление.
Я взял из корзины пушистое теплое тело и прижал к себе. Меня окатила волна счастья и покоя, какую не купишь за все деньги мира. Это маленькое существо было лучше всех рублей, долларов, немецких марок и даже швейцарских франков. Пропади они пропадом, эти деньги, как-нибудь проживем, с голоду не помрем.
Рыжий комочек задрал на меня нос и еле заметно кивнул. Неужели читает мои мысли?
– У него есть имя? – спросил я.
– Зовите как хотите, мелкий еще, привыкнет, – сказал мужчина.
Этого было достаточно: я знал все, что мне было нужно.
В трамвае оказалось пусто. Я уселся за заднее сиденье. Вагон переваливался по рельсам, за окном тек серый, неумытый город. Покупка расположилась у меня на коленях. Отходя как от дурмана или гипноза, я потихоньку возвращался в сознание. Стал обдумывать, что натворил, и не находил себе прощения. В биографию я вписал множество глупостей, больших и малых, но эта, кажется, превосходила все мои достижения. Что-то совершенно невероятное. «Стук-турук-дурак-ты», – соглашался трамвай.
На остановке в вагон влезла милая старушка с обширным пакетом, села напротив. Того, кто мирно располагался у меня на коленях, она наградила вежливой улыбкой.
– Какой у вас котик симпатичный, – сказала она. – Молодой еще, но воспитанный, интеллигентный, настоящий ленинградский кот, это сразу видно… Большой молодец… Чудесный экземпляр.
Я хотел было предложить старушке обрести этот чудесный экземпляр хоть за пятьдесят рублей, хоть за четвертной, да хоть за десятку, но дальше мысли дело не пошло. Язык отказался шевельнуться. Пожилая дама была права: я учудил купить себе кота.
Я.
Себе.
Кота.
Зачем?!
Как это могло случиться? Что за наваждение? Уж не цыганским ли глазом приворожил хитрый мужик?
Нет, кот, конечно, отменный. Пушистый сибиряк цвета зрелого апельсина в элегантно рыжую полоску. На груди идеальная манишка. Передние лапки в аккуратных белых перчатках. На задних – ровно по щиколотку крахмальные гольфики, без единого пятнышка. Красавец, да и только, любая выставка с лапами оторвет и медалями забросает. Хотя, конечно, ничего необыкновенного. Просто милый кот. Матвей, ну надо же… Он может думать про себя все, что угодно, но он точно не собака. Совершенно не похож. Как бы ни старался. Хоть и воспитан колли. И пусть не думает, что сможет тягаться с собакой моей мечты. Да и вообще я понятия не имею, как держать котов. А если бы имел, нам и так жрать нечего, а тут еще этот рот… Надо же, забыл спросить, чем кормить кота. Мышей ему искать? Или хомяков накупить, пусть жрет? Или молоком со сметаной обойдется?
Вообще, мысли у меня крутились разнообразные: вернуться на рынок, найти этого жулика и забрать деньги или выпустить котяру у первой подворотни – пусть идет себе. Лучше вернуться домой без денег, чем с таким подарком.
Черные мысли тянулись резиной. Вдруг я поймал себя на том, что поглаживаю мягкую, упругую спинку, а из недр кота доносится тихое урчание. Новое чувство покоя и мира, чего мне так не хватало, обволакивало душу. Мысли светлели, мрак рассеивался. Когда я вышел на своей остановке, то твердо знал, что не расстанусь с котом, даже если нас выставят на улицу. Это мой кот. Я был уверен, что Матвей полностью меня поддерживал.
Появление наше на пороге дома должно было кончиться раскатами грома и ударами молнии. Но меня только спросили:
– Это что такое?
Я ответил, что это не «что», а Матвей. Кот. Рыжий, сибирский, в полоску. Положительный. Мой.
– Надо же, Котя-Мотя. Смешно… – было сказано мне. Ни полслова упрека о деньгах. И о том, что мы будем есть завтра. Чудеса, нечего сказать.
Домашняя кличка накрепко приклеилась к коту. Матвей стал Мотей. Что никак не отразилось на его характере. Мотя был таким, каким он был сам. В этом я скоро убедился.
Мотя не ставил правила и границы. Он жил, а окружающим предоставлял право соответствовать. Мотя твердо знал, что занавески существует в доме для того, чтобы их метить густо и пахуче. Что в каше-перловке с хеком, кошачьей пище тех лет, хек – это еда, его надо вытащить, а все прочее вывернуть на пол. Что спать надо в разломе дивана, и если кто-то считает, что диван – не место для котов, то это заблуждение. Что гулять надо на подоконнике при закрытых окнах, а уличный воздух вреден для здоровья. Что комки шерсти надо срыгивать в центре комнаты, желательно на ковре. И что выбор для заточки когтей между самодельной доской с поролоном и спинкой дивана совершенно очевиден.
При этом Мотя отличался фантастическим упрямством. На него можно было кричать, махать веником, поддать легонько, а в состоянии полного бешенства оттаскать за шкирку. Толку от этого было не больше, чем ругать чучело за пыль. Мотя смотрел мудрым, печальным, любящим взглядом, от которого опускались руки, понимающе кивал усатой мордой, словно прощая слабости хозяина, и продолжал делать то, что ему заблагорассудится. Он не подавал голос, лишь тихо мявкал, напоминая, что неплохо бы наполнить миску.
Лишь однажды Мотя бы поражен до глубины своей души. Рос он быстро и превратился, прямо сказать, в роскошного котяру. Хек явно шел на пользу. Подросший организм встретил месяц март потребностями, в которых Мотя толком не разбирался. Он слонялся по квартире, терся о ножки стола и прочие ноги, заглядывал в глаза, словно пытался спросить: «Что со мной не так?» – и даже тихонько подвывал. Что до занавесок, то их пришлось снять: запах стоял такой, что проще было выбросить, чем стирать. Наконец любовные мучения всем надоели. Знакомые согласились привезти свою кошечку, которая тоже страдала от весенних проблем. Котята должны были выйти дворовой масти, но кого это волновало.
Чернушка грациозно вышла из переноски и села в прихожей. Мотя, учуяв восхитительный запах, со всех лап бросился знакомиться. Бежал он, совершенно потеряв чувство собственного достоинства, как глупый котенок. С разбегу поскользнулся и шмякнулся об пол. Кошечка удивленно выгнула спину: продолжать род с таким растяпой было, по ее мнению, глупостью. Мотя ничего не заметил. Подскочив к черненькой, он запел что-то романтическое, трогательное и потянулся к ней носом. Если бы у котов были губы, предназначенные для поцелуя, Мотя наверняка сложил их бантиком. Так он был трогательно чист и открыт для первой любви. Кошечка считала по-другому. Молниеносным движением залепила хлесткий хук прямо в Мотин нос.