Кедровые шишки сбивали колотом, огромным деревянным молотом: чурка насажена на шест. Бьешь по стволу, собираешь упавшие шишки, идешь с мешком дальше – старая, отточенная веками технология. Веселый пожарный все предлагал нам бить по кедрам хуем.
А Мася не захотел быть в русле традиции и решил лазить за шишками. К этому времени все уже немного представляли, что за человек Мася, и вяло отговаривали его, понимая, что это бесполезно. Я, зная его с первого класса, лишь ласково повторял, обращаясь наверх: «Ебанутый. Ну ты ебанутый…» Я собирал в мешок сброшенные им шишки. Происходящее напоминало фильм «Хищник», восточносибирский римейк: на фоне темно-синего неба в темно-зеленой хвое копошилось что-то загадочное, безмозглое, хитрое. За Шварценеггера был веселый пожарный: «Слезай нахуй!» Я совсем за Масю не волновался – до тех пор, пока он не сменил тактику. Дело в том, что Мася не может быть как все даже тогда, когда он и так далеко не как все. Свою инаковость он возводит в квадрат. Ему надоело залезать на кедр, сбрасывать шишки, слезать и лезть на новое дерево. Он стал переходить с макушки на макушку. Все ушли вперед, мы остались вдвоем, я поуговаривал его пару минут и плюнул. Сверху Мася вел жизнерадостные репортажи о пейзажных красотах. Как-то не верилось, что с радио может что-то случиться.
Акунин в романах о Фандорине не врет – настоящая опасность, серьезная беда воспринимается спиной. Спина, кожа буквально превращаются в орган чувства, мозг отключается, и в первые секунды действует животное. Я стоял в двух метрах от кедра, на котором сидел Мася, и, нагнувшись, собирал шишки. Ничто не предвещало. Спина сказала: беда. Тут же я услышал легкий шорох, обернулся и успел мысленно сфотографировать момент Масиного падения (эх, умел бы рисовать… Он там как живой). Мася упал с высоты четырех-пяти этажей правым боком на обнажившийся толстый корень. В полуметре от его головы торчал обломок молодой березки, крепкий сухой острый кол. Картинно, киношно и книжно. Мася выгнулся, захрипел, глаза закатились, и он обмяк и затих.
В сознание он пришел минуты через три, когда все уже бежали на мой крик. Мася просто открыл глаза, покашлял и сказал, что неважно себя чувствует. В машину его несли на досках, на всякий случай предполагая перелом позвоночника. (Хотя в этом случае трогать его было бы вообще нельзя. На машине везти нельзя. Вертолет в тайгу никто не пришлет. Ближайшая цивилизация за триста километров. Связи никакой нет. Воображение, друзья, воображение.) Дело было под вечер, домой мы ехали ночью, по законам банального триллера началась гроза и ливень, дорога окончательно превратилась в условность, машина ныряла в страшные ямы. Масю мотало по всему кузову. Он удивительно быстро приходил в себя и часто просил покурить. Мы мрачно поддерживали его: «Лежи нахуй». В больницу приехали под утро: там Мася ожил совсем и с нежностью разглядывал грудь сонной медсестры. Переломов, кровоизлияний и ушибов внутренних органов не обнаружено. Небольшая (!!!) гематома на правом бедре – «возможно, вследствие удара о землю». Испуг – что умер, страх – что покалечился – все это прошло, и настало время простого человеческого тепла. От раздражения за испорченную поездку, от усталости и перевозбуждения у нас проснулось своеобразное чувство юмора: из палаты в палату мы носили Масю на носилках вперед ногами – нарочно. Он пытался защищаться: «Переверните!» Мы отшучивались: «Он еще недоволен…»
На следующий день Мася сбежал из больницы. Я пришел к нему вечером – он, как всегда, ковырялся в очередной магнитоле. Вышел на крыльцо, закурил, задумчиво покашлял. «Ну как?» – «Да так же». – «Болит что-нибудь?» – «Да. Синяк на жопе». – «Он на бедре». – «Что я, пидор, что ли, что у меня «бедро»?» – «Ладно. Что делать будем?»
Мася – человек-константа. Он удерживает мир вокруг себя от распада. Поэтому он ничего не делает, и с ним ничего никогда не сделается. Он почесывает бедро, разжигает огонь в импровизированном мангале, ругается, что я взял лишнее пиво вместо сосисок.
Он мог бы жарить сосиски на крыше, или дома на кровати, или на дороге – страшно только тем, кто боится. Мне будет очень не хватать его, когда я уеду. Снова придется в одиночку бороться со страхом смерти, а Мася так много про него не знает.
Большое мероприятие
А недавно у меня была журналистская инициация в виде фуршета на Большом Мероприятии. Поляну накрывала принимающая сторона: редакция газеты «Знамя труда» (я сам работаю в «Сельской правде»). Я с большим трудом преодолеваю свою природную застенчивость, поэтому, зайдя в кабинет одним из последних и увидев много незнакомых журналистов, среди которых были хорошенькие женщины, я сел рядом со своим редактором на краешек стула и стал смотреть на котлеты, потому что котлеты, эти островки простоты и смысла в нервном потоке канапе и декольте, не выдадут и не поставят в неловкое положение. Моя начальница маленькими глотками пила красное вино («рюмка чая»). Все остальные с деланой небрежностью тянулись к водке. Я мысленно посоветовался с котлетами и налил себе тоже. Как раз подоспел первый тост.
– Здравствуйте. Мы находимся на этом празднике… У меня за спиной вы можете наблюдать моих коллег, которые в этот жаркий день, несмотря на жару, продолжают… Хочется пожелать творческих успехов, профессионального везения… Стало традицией… Вопреки… Поневоле… Не часто… Но тем не менее…
Тоненькая брюнетка сексуально хлопнула стопку и села, закусив по-девичьи фруктами. Со мной были мои котлеты. Водка была чуть прохладной, комнатной температуры, за окном было плюс тридцать пять. Застучали вилки, завязался общий разговор. Дяденька с копной седых волос и манерами провинциального светского льва травил байки про секретарей обкомов и про то, как кто-то был еврей и при этом прекрасный человек. Корреспондент Иркутского телевидения произносил слово «журналист» с жирным, барским, профессиональным парфеновским акцентом. Обсуждали переходы коллег с одного места работы на другое. Напротив меня сидел оператор в футболке со Сталиным. Рассказали анекдот: криминальную хронику любят потому, что в ней показывают мертвых москвичей. Меня никто не замечал, я наливал сам себе. Прозвучала еще пара тостов. Очень хотелось что-нибудь сказать. Например:
– Что-то будет с «Известиями»?..
Или:
– Переход на новые носители неизбежен.
Зная себя, я молчал и ел котлеты.
На другом конце стола сидела очень красивая директор печатного дома с аристократично сливочной кожей, хрупкими ключицами и маленькими ступнями. Я осмелел настолько, что стал любоваться ею через линзу бутылки. Когда она встала говорить тост, я почему-то ждал пошлости вроде вина и профессиональных шуток, но ничего, обошлось: она просто налила сок в большой пузатый бокал и по-студенчески запила им водку. Мне захотелось сделать так же, но я твердо помнил, что не умею обращаться с жидкостями на публике. Поэтому я просто ел котлеты.
Разговор разваливался, темы становились все мельче и похабнее. Например, заметили Сталина на футболке оператора. Вспомнили о порядке, который был зато. Оператор с достоинством поддакивал:
– Это один из руководителей нашего государства.
– А на спине у вас Гитлер или так, по мелочи, Чикатило какой-нибудь?
Мне вдруг очень захотелось так сказать, но котлеты снова удержали меня от глупости. Я любовался ногами директора печатного дома. Меня наконец заметили: сосед налил сначала мне, потом себе и, тревожно нахмурившись, предложил закусить мороженым. Я решил, что мы подружились.
Вышли курить. Мой редактор, сильно удивив меня, достала из сумки пачку чего-то тонкого, в жанре эссе, и неумело закурила, как девочка.
– Вы курите?! – не удержался я.
– Я курю, только когда выпью.
(Все что угодно я ожидал от этой чудесной женщины, но только не этой отмазки. Немедленно вспомнился Довлатов: а так как пью я постоянно, всем кажется… Но я успел промолчать.)
Покурив, все, кроме хозяев, разошлись работать. Жара наконец активировала выпитое, и работать было легко и приятно. Например, среди прочего мне нужно было осветить шахматный и шашечный турниры. Как их освещать?! И вообще, сколько бы ни говорили про коммуникабельность и стрессоустойчивость, здоровые человеческие реакции подавить довольно трудно: как же это – шахматы, безумные глаза, немые страсти, тихие игры, убийство Лужина на второй доске, – а тут я со своей рожей? Стесняешься, настраиваешься. А вот после фуршета работаешь на одном вдохновении. Заходишь в зал и громко произносишь, ни к кому конкретно не обращаясь: