— Хорошо еще, повезло тебе на друзей: без звука приютили…
Мариан глянул на Крчму, взял сигарету из папиросницы на столике, правая бровь его нервно дернулась.
— А что, дамы, не покормите ли нас ужином? — сказал он,
— Ах, без тебя мы и не додумались бы… Ужин уже полчаса как сохнет на плите, — поднялась Мишь, Ивонна вышла следом за ней на кухню.
Мариан прошелся по комнате, вернулся к своему прежнему месту у столика.
— Что же вы со мной делаете, пан профессор? — тихо и очень ласково проговорил он.
Крчма откинулся на спинку кресла так, что оно затрещало.
— Ага, ты не хочешь, чтоб Ивонна жила у вас, так?
— Да почему? Только…
— Что — «только»?
— Моника мешает. Иногда по вечерам мне надо работать…
— Квартира твоя, Мариан, и вмешиваться я не хочу. Но… пока тебя не было, Моника играла тут со своей куклой, лепетала что-то, как всякий ребенок. А пришел ты — она ушла в свою комнату и сидит там тихо, как мышонок. Я бы сказал, мамаша отлично вымуштровала ее. И ребенок тебя боится.
Мариан хмуро курил, непривычно коротко затягиваясь,
— Скажем честно, Мариан: ты ведь тоже опасаешься женщины, вернувшейся с Запада…
— Хорошо, скажем честно, пан профессор: я несу известную ответственность за свое положение в институте.
— И за свою карьеру.
— Если хотите — и за карьеру. Несколько лет назад у меня уже были неприятности в связи с этой несчастной Надей Хорватовой, причем не только из-за ее трагического конца, но и, так сказать, из-за ее социального происхождения. И если б не ваша помощь тогда…
— Ивонна вернулась по собственной воле, Мариан. Разве что она в самом деле красавица-шпионка, как она сейчас изящно намекнула…
Мариан не сдержался, забарабанил пальцами по столу. Его раздраженный вид говорил: «Ваша насмешливость, пан профессор, знаете ли, чересчур!» Вообще, что дает этому человеку право лезть в мою душу со своими нравоучениями? Сколько же лет еще мне выплачивать ему долг таким вот способом?
Прежде чем он собрался ответить, вошла Ивонна накрывать на стол.
Сели ужинать. Моника то и дело поднимала на хозяина дома свои большие темные глаза. Ела она чинно, пользуясь вилкой и ножом, и только разок выбежала из-за стола покормить с ложечки куклу Долли.
— Предложил бы я тебе пожить у нас, Ивонна, пока найдется что-нибудь подходящее, — сказал Крчма, уже прощаясь.
— Господи, это почему? — удивилась Мишь, невольно глянув на Мариана.
— Моника пойдет в школу. От нас до школы полтораста метров, отсюда же чуть ли не километр, да через три перекрестка с оживленным движением. Я-то с тобою ужился бы, вопрос только в том, уживешься ли ты с моей женой — лучше сказать об этом прямо.
— Не уживется — и думать не смей, Ивонна! Я как-то попробовала, да простит мне пан профессор!
— Обдумай это, девочка. Коли рискнешь, переселяйся когда угодно, моя спальня в вашем с Моникой распоряжении, а я отлично могу устроиться в кабинете. Да, кстати, еще одно: разыскивал я тебя тут в гостинице, где ты остановилась по приезде, но мне сказали — ты уже выехала. И вот, болтая со служащими, я и подумал — спрос не беда— и гак это к слову спросил, не подойдешь ли ты им в качестве дежурной, ведь ты в совершенстве владеешь двумя иностранными языками, да еще немного французским — большему я тебя при твоей лени выучить не сумел. И представь: просили передать тебе, чтоб пришла договариваться, мол, внешность у тебя для такой работы — высший класс, это они помнят, а что касается твоего curriculum vitae[81] за последние десять лет, то для гостиничных работников в этих вопросах — несколько иные параметры.
— Но это же здорово, пан профессор! — Ивонна, ликуя, влепила ему поцелуй в щеку.
— Я сказал — место дежурной, но отнюдь не барменши, чтоб не было недоразумений.
— Я сравнительно неплохо понимаю по-чешски! Скажите только, вот у вас было такое известие для меня — отчего вы сразу не выложили?
— А ты с ходу обругала меня, я и слова не успел вымолвить. И потом— к чему спешить? «Всякое поспешание токмо скотам подобает», — говаривал Ян Амос Коменский. Нет, добрые люди никогда не выкладывают хорошую весть сразу — это всегда успеется. Только от дурных вестей слабый человек спешит избавиться поскорее, эгоистично и малодушно стремясь облегчить свою душу.
— Но это же прямо противоположно тому, что мне советовал Крчма! — говорил Камилл. — Руженка, ты ведь читала мои первые опыты в прозе. Теперь, спустя некоторое время, я признаю, что они — особенно «концлагерная» повесть— были перенасыщены анатомированием душевного состояния, постоянной интроспекцией героя, а может быть, и заражены чуждым влиянием…
Перед Камиллом чашка остывшего кофе, на рабочем столе Руженки раскрытая рукопись Камилла и листок, исписанный ее замечаниями.
— Ты ведь дашь мне потом свои заметки, правда? Я наверняка сумею извлечь из них что-нибудь полезное для себя.
Руженка, как бы спохватившись, переложила листок из руки в руку, словно не найдя места, куда бы его спрятать.
— Да здесь я просто для себя набросала, ты и не разберешь. Сущность могу изложить устно. Прямо скажу, поразил ты меня: после твоего «библейского» рассказа — а его действительно никак нельзя было издать, смысл-то уж больно аллегорический, — ты парадоксальным образом вдруг вернулся куда-то вспять, несмотря на современную тему…
— Это Крчма все гонит меня к социалистическому реализму…
Камилл тут же устыдился: достойно ли писателя оправдываться советами человека, не писателя и не критика, только разве что руководимого доброй волей?
— Крчму я уважаю, но нам обоим, вероятно, ясно, что он отстал от времени. Да он — просто явление со своим старомодным консерватизмом! Его проповеди в области этики я принимаю, мы давно к ним привыкли, и Роберт Давид уже не станет другим. Но его поэтика попросту устарела…
Камилл уставился на новую прическу Руженки — на сей раз она была с девической челкой. Конечно, Руженка модернистка, вопреки ее обязанности придерживаться официальной линии, зато она — обеими руками за эксперимент, за полемику с реализмом, только не решается сказать мне это открыто, вот и прячется за гладкими фразами. А когда-то хвасталась: мы — издательство писателей, молодых не столько возрастом, сколько душой, образом мыслей, взглядом на жизнь…
— Проза, Камилл, развивается нынче в другом направлении. Если, вступая в литературу, отходишь на полсотни лет назад — никуда не придешь. Не принимай это как назидание — ты автор, а я, в конце концов, всего лишь редактор, так сказать, глупая баба, сама не пишет, потому что не умеет. Но все же твое произведение не кажется мне созвучным современному ощущению жизни.
Камилл невольно вздохнул, невидящим взглядом посмотрел в окно.
— О твоем личном ощущении жизни я дискутировать не хочу, быть может, ты изобразил его вполне; однако литература предъявляет более высокие требования, литературное произведение оправданно тогда, когда оно несет в себе что-то сильное, а главное — новое…
«Новаторское», думала ты сказать, да боишься этого слова, не правда ли? Не хочешь поучать меня, но каждая твоя фраза — поучение, вдобавок сопровождаемое как бы пощечиной. Когда-то я принес сюда вещицу, новую по форме, и меня вышвырнули — быть может, тогда я сел в этот литературный поезд тремя десятками лет раньше, чем следовало? Попаду ли я вообще когда-нибудь в нужный период?
Красивые, укоризненно-дружеские слова слетают с губ, подкрашенных модной светлой помадой, а ты не в силах отогнать ощущение: за этой деликатно-отрицательной критикой скрывается другое, то, что перечеркивает непредвзятость, объективность ее суждения.
А Руженка меж тем автоматически переворачивала страницы рукописи.
— …Тут много лирики, допустим, не скроешь, что начинал ты как поэт. При этом ты ссылаешься на поэзию будней, но извини меня за откровенность — мы ведь знаем друг друга четверть века, — мне кажется: тут скорее ее противоположность. Если даже мы найдем для этого самую подходящую полочку в литературоведении — реализм, натурализм, веризм или что там еще, — то, увы, все равно твое произведение останется работой, ничем не выделяющейся в современном литературном потоке, оно не будет вкладом — в том числе и для тебя самого, Камилл. Я знаю, не совсем твоя вина, что ты вступаешь в литературу с изрядным опозданием, после того, как уже немало написал. Но первый шаг имеет право быть неудачным, только если он смелый. А какие надежды может возлагать критика на молодого писателя, который проявляет столько конформизма?