Мариан упаковывал чемоданчик. Мишь пропустила полстранички…
— «…Насколько я тебя знаю — а ты любопытна как коза, — тебе интересно, каковы мои отношения с кинематографом. Ну так вот, фронтальной атаки на Голливуд пока не планирую. Что-то говорит мне, что не удастся мне, пожалуй, выбить из седла Мэрилин Монро…»
Мариан стал переодеваться в дорогу. Мишь прочитала последний абзац:
— «…А вчера приснился мне дурацкий сон. Сижу будто в летнем кафе „Пальменгартен“ у большой стеклянной стены и вдруг вижу, снаружи подходит к этой стене Роберт Давид с Марианом и Камиллом. Вскакиваю — можешь вообразить, как я обрадовалась: идут прямиком ко мне, смотрят на меня все трое — и, представь, ни один меня не узнает, я для них совсем чужая, незнакомая женщина! Кричу им, машу, в стекло стучц, хочу побежать к выходу, а никакого выхода нету! Пробиваюсь назад между столиками, между людьми, и все зову, и все напрасно, нас разделяет эта стеклянная стена. Вдруг там, снаружи, оказывается и Моника, смотрит на меня так странно, отчужденно, потом берет Крчму за руку и тянет его прочь, и все они удаляются. Моника! — кричу изо всех сил. „Anything wrong, mummy?“[69] — Моника стоит у моей кровати, босиком, в ночной рубашечке, вся перепуганная, и трясет меня. Тут я сообразила, что кричала во сне. „Ничего, ничего, малышка, беги баиньки!“ Моника залезла в свою кроватку… Мой ребенок, а разговаривает с мамой по-английски! И тут я, подружка, разревелась…»
— Сознаюсь, — подняла Мишь глаза от письма, — мне самой хочется реветь над этими строчками… И во всем письме — ни слова о Нике, видно, так и не женился на ней. Мариан, надо для нее что-то сделать!
Мариан с хмурым видом перевернул конверт, прочитал обратный адрес, рассмотрел новые марки: «Bundesrepublik Deutschland»[70].
— Эта переписка мне не нравится, Мишь, ты должна понимать. Я рассчитываю на доцентуру, меня выдвигают в депутаты областного Национального комитета — конечно, не хочется так уж приспосабливаться, но нельзя же не понимать, что мир разделился…
— Ивонна пишет мне, а не тебе.
— Но фамилию ты носишь мою.
— И она не эмигрантка, сбежавшая после Февраля.
— А кто это сейчас различает? Обедали молча.
— Что нового у тебя в институте? — спросила Мишь, лишь бы нарушить это молчание.
Мариан помешивал ложечкой кофе и словно обдумывал ответ.
— Сейчас у меня особый период, какой бывает, пожалуй, только у людей, занятых исследованиями. — Он откинулся на спинку стула. Все-таки решил поделиться, какая редкость! А может, обрадовался, что разговор переключился с Ивонны. — Interegnum[71]. Этакая меланхолия от сознания— завершился многолетний труд. Так туча, пролив до капли весь дождь, опустошенная и слабая, уходит с неба. Понимаешь, все сделано, и впереди только удручающая обязанность полностью демонтировать… не только аппаратуру, но и всю систему мышления…
— А ты говорил — возьмешься за классическую лейкемию!
— Да, но здесь нет еще конкретной проблемы — и, что хуже, нет настоящей увлеченности. Словно предыдущая работа до того тебя захватила, что теперь ты неспособен сосредоточиться на другой теме. Мне кажется, все прочие цели — которых я, к слову, и не могу точно определить — просто мелки по сравнению с нашим открытием цитоксина. А вдохновение не вызовешь одним усилием воли…
— А как другие в твоем коллективе?
— В каком? Я излечился от коллективных методов работы. Группа людей никогда ничего не откроет. Решающая, стержневая идея всегда рождается в голове одного человека…
Мишь неуверенно заглянула в лицо Мариану. Больше ли он импонирует мне теперь — или, скорее, надо опасаться за его будущее в науке? Обоснованна ли его самонадеянность, или он просто не желает впредь ни с кем делиться возможными успехами?
Как-то Крчма пригласил Мишь на музыкальный четверг у Штурсы. Был там и Мерварт. Возвращаясь, часть дороги она прошла вместе с профессором, и теперь вспомнила его слова: почти каждый молодой ученый должен преодолеть свой трудный час, когда он выходит из-под хранительного крыла наставника и пускается в самостоятельные исследования. Ведь до того момента он вряд ли осознавал — пускай даже его участие в общей работе было весьма активным, — что, в сущности, на его мышление влиял тот факт, что им руководят. А теперь он внезапно понимает: пуповина перерезана. И часто его охватывает ужас при мысли, что у него, собственно, нет своих идей, что даже те, которые он считал своими, были, помимо его воли, производными… Не всякий молодой ученый в силах преодолеть этот кризис становления самостоятельности. Иногда он поддается панике, безрассудно хватается за первые запавшие ему в голову опыты, но стремление утвердиться любой ценой редко приводит к подлинному успеху.
Мариан ушел, в квартире осталась оглохшая тишина, Мишь слышала звук собственных шагов. Одинокая рыбка в аквариуме бесцельно сновала от стенки к стенке стеклянной своей тюрьмы. Мещанская, образцово прибранная квартира — какой контраст с богемным беспорядком, который умеют создавать вокруг себя женщины от искусства! Но я-то не художница, да и квартира, в общем, не совсем моя: платит за нее Мариан. Я не связана восьмичасовым рабочим днем — здесь мог бы бегать ребенок, и я была бы при нем. Но Мариан не хочет детей. Потому что убежден мещанский культ семьи тормозит работу настоящего ученого, имея ребенка, он не сумеет полностью отдаваться научной работе; похоже, люди такого сорта почти никогда не испытывают потребности в личных привязанностях… А я? Неужели мой окончательный удел и мой долг — роль статистки, всего лишь предмета украшения, да и то как сказать?
Вынула из шкафа осеннее пальто, вышла из дому. Все-таки везет иногда: Пирк оказался дома, стол завален учебниками— зубрит.
— До чего великодушны — при моей новой диспетчерской службе, предоставляют мне иногда даже свободное время для учебы! — сказал он, как бы извиняясь.
— А мне это сейчас на руку. — Мишь протянула ему письмо Ивонны.
Пирк стал читать, как всегда при чтении беззвучно шевеля губами.
— Ты уже пил кофе? После обеда. мне не хотелось, а теперь хочу.
— Возьми и сделай, — пробормотал он, не отрываясь от письма.
Мишь прошла в ванную, где на табуретке стояла старенькая электроплитка и висел цветастый женский халат.
— Дура баба, — лаконично изрек Пирк, когда Мишь вернулась с кофе; письмо Ивонны уже валялось на столе. — Нужно ей это было! И никто ведь не поможет выбраться из дерьма — далековато забралась…
— Мариан вроде тоже так думает. Наверное, вы оба правы, а мне почему-то жалко, что вы правы. Мне бы хотелось надеяться на лучшее. Как по-твоему, что сказал бы Роберт Давид?
— Тебе хочется его спросить, по твоему носу вижу — не терпится показать ему письмо. Знаешь что — в таком случае пошли! — Он с удовольствием захлопнул учебник. — Странно, правда, что наша совесть живет по другому адресу…
Пирк набросил пальто, и они отправились.
— Ты когда женишься? — спросила по дороге Мишь.
— Об этом меня уже и та спрашивала, которую это касается.
— Не очень ты разговорчив, когда речь о твоих личных делах. — Мишь искоса глянула на его крепкую скулу. — Иной раз мне кажется, ты только даешь что-то нашему обществу взаимопомощи. Никогда тебе не было нужно ни оно, ни кто-то из нас. И ничего хорошего в этом нет. Время от времени не вредно и тебе испытать минутку слабости… У дверей дома Крчмы столкнулись с пани Шарлоттой, она возвращалась с прогулки. Кажется, сегодня был один из редких у нее светлых дней.
— Надеюсь, вы не собираетесь сторожить мою Лоттыньку, — на удивление сердечным тоном заговорила пани Шарлотта. — Прошу, господа, входите!
После чего она закрылась в своей комнате и больше не показывалась.
Мишь по привычке рассматривала коллекцию старинных гравюр — не прибавилось ли чего-нибудь новенького.