— Заходил я тут к однокашнику Павла, к Гейницу.
— К нашему главбуху? — Пирк-старший затянулся, чтоб раскурить гаснущую трубочку, и тут только Крчма рассмотрел на чубуке изображение Градчан: роспись опоясывала чубук. — А у него нынче неприятности…
Крчма насторожился.
— Справляли тут сорокалетие начальника строительства, — стал рассказывать старый машинист, — и Гейница позвали, только парень слаб на это дело, надрался и понес чего не надо. А к нам как раз из Госбезопасности наехали, в смазке подшипников оказался песок гак, мол, не саботаж ли. Да они к нам часто заявляются… Только возле дробилки-то пыли да песку, что тебе в Сахаре, достаточно, если какой пентюх забудет прикрыть бочку крышкой. А Гейниц-то возьми и брякни, что мы, мол, просто жизни не видим из-за всей этой бдительности да подозрительности, и еще чего-то там наплел, а какой-то тип, что на его место зубы точит, возьми и донеси, да прямо в центр, да еще, поди, раздул дело. Так что нашего Гейница, вполне возможно, переведут теперь в какую-нибудь дыру.
— А он об этом знает? — взволновался Крчма.
— Что болтал, про это ему наверняка потом сказали, а вот что снять могут — это он вряд ли знает. Наш-то партком не стал бы раздувать дело, но если из центра будут настаивать…
Ох и невезучий же этот Гейниц! «Но это же подлость», — сказал я ему, пожалуй, слишком сурово — но ведь и я был вчера малость не в себе… И если говорить честно, то больше возмутился тем, как Гонза подвел меня, чем тем, что он сделал Камиллу. Чертовски ранил он мою самонадеянную гордость — а я-то считал, что сумел, кажется, воспитать большинство своих учеников надежными и принципиальными членами общества…
От волнения Крчме вдруг страшно захотелось хлебнуть пива.
Пирк-старший, перегнувшись на сторону, достал из кармана брюк старинные часы в слюдяном футляре. И возмущенно глянул в сторону поворота, за которым скрывалась колея.
— Где он, к черту, застрял? Не иначе, опять монтируют стрелку, и дробилка теперь станет… Кабы с самого начала меня послушались…
Профессия Гейница требует неумолимой, жесткой точности. А он слабый человек, нуждающийся в капельке ласки, в человеческом участии. Его душа — вечное поле битвы между этими двумя полюсами…
— Вы член здешнего парткома?
— Секретарем я. Говорил, надо бы кого помоложе, да разве их уговоришь…
Студент-доброволец на последнем вагончике занимал какую-то странную, полувисячую позу — сидя на узкой грани тормозной рамы, он упирался ногами в край деревянного ящика и при этом пытался извлечь из губной гармоники мелодию из балета Прокофьева «Ромео и Джульетта», но получалось неважно, за отсутствием в гармонике полутонов.
«Как грызет меня это с тех пор — и до сего дня!» — сказал вчера Гейниц. А ведь он мог и не признаваться в том, как навредил Камиллу! И мне тоже, черт возьми… Интересно, есть ли у них тут в буфете двенадцатиградусное пиво? В гостинице — только десятиградусное, да и то, я сказал бы, не крепче шестиградусного…
Местный радиоузел передавал песню. Звуки из отдаленных репродукторов, развешанных на столбах по всей огромной территории стройки, доходили с опозданием, перекрывая друг друга так, что выходило нечто невразумительное. Но все-таки Крчма разобрал несколько слов:
Мы сильные, умелые, мы бдительные, смелые…
После песни передали какое-то объявление, смысла которого Крчма не уловил.
Скорее всего, Гейниц знает, что ему грозит, — и все же ничего мне не сказал, ни словечка… Ничего, значит, от меня не ждет, ни от кого не ждет ничего хорошего, и если теперь его накажут слишком сурово, то он еще больше утвердится во мнении, что весь мир в заговоре против него. Ему и в голову не приходит, что он сам себя изолирует, возбуждая нелюбовь окружающих уже одним тем, что ожидает ее.
За поворотом свистнул паровик, и выползла членистая змея состава; паровичок был прицеплен сзади. Пирк-старший поднялся.
Сегодня утром Крчма видел Гейница, но только со спины— тот шел в контору с какими-то бумагами. На нем был старый, до невозможности вытянутый свитер, который болтался на тщедушной фигурке Гонзы как на огородном пугале.
— Гейниц учился вместе с вашим Павлом, это вам, конечно, известно, — обратился Крчма к Пирку-старшему. — Обоих я учил с первого класса и знаю их, как собственные башмаки. Павел всегда и во всем — мужчина, а вот Гейницу для этого многого не хватает. Но нельзя же судить о человеке по нескольким необдуманным словам, сказанным в пьяном виде! Думаю, руководство стройки не примет решения, не выслушав мнения вашей парторганизации. Как старший друг вашего сына прошу вас, не допускайте, чтоб Гейница уволили! Это было бы крайне несправедливо. Проблема этого парня не в политической неблагонадежности, а в том, что он чувствует себя одиноким среди тысяч людей. Понимаете, ваш Павел спас когда-то ему жизнь — он вам рассказывал? Шрам на подбородке у Гейница — с тех самых пор. Так вот, я думаю, будет очень жаль, если эту самую спасенную жизнь теперь испортят… Ну, спасибо, а увижу Павла — передам от вас привет.
Крчма долго смотрел вслед составу; «студент» в дырявом колпаке, пристроившийся на тормозной площадке последнего вагона, словно признал в нем родственную душу— несмело улыбнулся, приветственно поднял руку.
Камнедробилка начала с грохотом перемалывать огромные камни, над ней поднялось облако пыли, озаренное июньским солнцем. Солнце жарило немилосердно, поливая зноем загорелые тела рабочих, ковши с бетоном, подползающие к крану, крыши десятков строений: складов, бараков, конторы…
Паршивец Гейниц, здорово он вчера разбередил во мне желчь!
Бывает, что встанешь с левой ноги, подумала Мишь, и тогда без какой-либо причины весь день будет серым, настроение унылым, и, как ни стараешься радоваться жизни, ничего не выходит. Может, оттого, что на солнце пятна или атмосферное давление низкое, — интересно, какой рецепт прописал бы Роберт Давид против беспричинной депрессии? Возьмись за работу — а не поможет, попроси подружку влепить тебе оплеуху…
Уборку квартиры Мишь начала с чистки высокого зеркала в прихожей — и не сразу заметила то, что в нем отражалось. Молодая женщина в белом кухонном передничке вдруг заинтересовала ее.
Даже на минутку прервала работу, села на табуретку, недоверчиво разглядывая ту, в зеркале. Домохозяйка. Потому что три раза в неделю дергать за ниточки кукол, хоть это и оплачивается, да раз в кои-то веки придумать новую куклу — вряд ли можно считать это полноценным содержанием жизни. А как было бы, не уговори ее Мариан бросить медицинский? Всегда ли плохой студент становится плохим врачом?
Однако пора на кухню стряпать. Сегодня Мариан уезжает в Братиславу, завтра у него там лекция, и потому сегодня они оба, в виде исключения, пообедают не в столовке, а дома. Вот бы достать коврик с голубой вышивкой, повесить над газовой плитой: «Муженек из трактира придет— дома ужин и ласку найдет». Хотела бы я знать, потрясло бы это Мариана? Скорей всего, и не заметит, А заметит — скажет: «Что за идиотство?»
Часы на церкви святой Людмилы пробили полдень; ключ в замке…
— Привет, Мишь.
— Привет. Стол накрыт, муженек.
Мариан посмотрел на нее с легким недоумением. Заметил на столе конверт.
— От Ивонны после долгого молчания. Прочитай. Мариан сдвинул брови.
— Мне еще надо собрать вещички в дорогу, разыскать кое-какие бумаги… Может, сама прочитаешь мне ее писание?
Мишь вынула письмо.
— «…и я уже не работаю манекенщицей, — стала она читать, пропуская несущественное. — Шеф этого модного салона, где шьют для богатых немок и жен американских офицеров, вежливо намекнул, что у меня задница больно раздалась, грубиян… А я его обошла, раздобыла себе место в баре за стойкой, и это дает мне в два раза больше. Только вот с Моникой стало труднее: когда соседка, которая по вечерам за плату сидит с ней, сама хочет куда-нибудь уйти, мне приходится брать девчонку с собой и держать ее в каморке, где переодевается женский персонал. А это — прокуренная дыра, да еще крик, когда бабы перелаются; не очень-то идеальное место для четырехлетнего ребенка…»