— И какой-то ты сонный, — сказал он кочегару. — В мирное время спал, спал, не выспался. Теперь спишь.
Но Ильюшка не отвечал.
Степан Кузьмич вздохнул и продолжал письмо:
«…А мост твой, Петя, Колька хочет взорвать. Говорит, что так надо, чтобы немцам дорогу нарушить. Я и сам знаю, что надо, а только обидно, что ты строил, строил, тебе награду за него дали, а он подложит динамиту — и нет моста. Я все время думаю об этом, и мне не спится. И если бы мать была жива, она тоже не спала бы. И обижалась бы на Кольку».
Листок кончается, и старик думает о том, как умирала мать, как будут плакать ребята, когда узнают про это.
Косые тени падают от веревки, на которой висят Ильюшкины портянки. И, когда старик вздыхает, пламя у лампочки в фонаре удлиняется и тень на стене тоже становится длинной и кривой. Шуршат тараканы в углах, попискивают мыши в подпечье, и все это расплывается в сознании Степана Кузьмича, когда он вспоминает старуху. Тихие слезы заливают ему глаза.
«Ребятки мои милые», — думает старик и отодвигает от себя письмо, чтобы на нем не остались слезы.
Далекий голос паровоза отвлекает его внимание. Паровоз, как малое дитя, на что-то жалуется. Голос его слабеет, становясь все беспомощней и тоскливей.
— Замучили машину, затаскали, гадюки, — шепчет старик и, навалясь грудью на стол, торопливо заканчивает письмо. Потом берет конверт и медленно выводит на нем адрес сына. Обратный адрес он не указывает. Все равно никто не сможет ответить ему до тех пор, пока не прогонят немцев.
Старик отодвигает краешек занавески и смотрит на улицу. За водокачкой встает чистое и медлительное утро.
— Вставай, Ильюша, — говорит старик, — торопись.
Кочегар минуту сопит. Потом он опускает босые ноги и левой рукой снимает портянки со шнурка.
— Так как же? — спрашивает он.
— Никак, — говорит старик, — все равно никуда не пойду.
— Значит, остаешься?
— Нечего меня уговаривать, — хмурится старик. И, прикрутив фитиль лампочки, дует на огонек.
— Ну, прощай, — сердится кочегар, пряча письма в подкладку фуражки, — только я-то уж знаю, что мне теперь попадет за тебя. Скажет, уговорить не сумел… А насчет моста ты уж не сомневайся, — добавил он, — придется взорвать. Дело такое.
— Я и не сомневаюсь, — говорит Степан Кузьмич. — Только я никуда не пойду.
— А если тебя убьют?
— Им нет выгоды меня убивать, — убежденно отвечает старик и угрюмо смотрит в окно.
Кочегар тихо уходит.
Степан Кузьмич взбирается на полати. Он долго ворочается там и никак не может уснуть. Вспомнился вдруг Остап, его напарник. Остапа вызвал комендант станции и предложил вести состав до следующего перегона. Машинист наотрез отказался.
— Что скажут люди про меня? — сказал он коменданту с тоненькими усиками и бледным одутловатым лицом.
Остапа повесили у водокачки. Ночью кто-то снял его труп, а поезд по-прежнему не ушел со станции.
Комендант угрожал пистолетом, бегал по железнодорожному поселку, искал машиниста. Люди молчали. Никто не выдавал Степана Кузьмича. Никто не сказал, что он был когда-то машинистом и ему жал руку в Кремле Михаил Иванович…
Забылся, наконец, старик. Но в забытье тоже продолжалась жизнь. Он видел мост, построенный Петей, и шорох осоки, в которой прячется его сын Николай. В руках Николая длинный провод, и он напряженно смотрит во тьму.
— А все-таки придется взорвать, отец.
— Может, как-нибудь по-другому можно? — говорит ему Степан Кузьмич. — А ты все взрываешь. И паровоз мой взорвал, и водокачку.
— Что ты понимаешь? — говорит Колька. — А Остапа-то они повесили? — вдруг спросил он.
И старику сделалось горько.
— Ну, тогда скорее взрывай.
И сын соединяет провода. Он соединяет провода, а по мосту идет немецкий комендант с бледным лицом и целится из пистолета в Николая.
— Ты что же, скрываешься? — кричит, и усы его становятся длинными-длинными, а дуло пистолета тоже растет и превращается в пушку.
— Взрывай же, — кричит сыну Степан Кузьмич, — что же ты ждешь?
И, вскинув винтовку, стреляет в усталые и бесцветные глаза офицера.
А офицер все идет на Кольку и продолжает кричать:
— Ты что ж, скрываться вздумал?
Старик просыпается.
В дверь барабанят приклады винтовок.
«За мной пришли», — екнуло у него сердце. И он пошел открывать дверь.
Солдаты входят боком, тыча в стороны дула своих пистолетов.
— Пошли, — говорит комендант.
Степан Кузьмич надевает свою железнодорожную шинель и свертывает цигарку.
— Ну! — нетерпеливо говорит комендант.
— Нечего понукать, — отвечает старик, — не запрег.
И, только закурив, вышел впереди конвоя.
— Ты поведешь паровоз, — говорит комендант. — И мы тебе за это заплатим.
— Зачем мне плата? — спрашивает Степан Кузьмич. — Я довезу вас бесплатно.
И он сворачивает к путям.
— Здесь ближе.
На первом пути стоит длинный состав с паровозом во главе. На платформах — тяжелые танки с крестами на броне, автомашины, прожекторные установки и разобранные самолеты. Их охраняют солдаты в стальных касках.
— Ну, поторапливайся, — кричит комендант, — ползешь, как курица.
— Я старик, — говорит Степан Кузьмич. — Я уже отвык торопиться.
Комендант стискивает рукоятку пистолета так, что пальцы его становятся белыми, но пересиливает себя.
«Я знаю, что тебе невыгодно в меня стрелять», — улыбаясь, думает Степан Кузьмич и идет еще медленнее, завертывая на ходу новую цигарку.
Закурив, он всматривается в товарные вагоны. От них несет запахом пота, табака и водки.
— Семь… Восемь… Девять, — считает Степан Кузьмич. — Тридцать вагонов по пятьдесят человек — полторы тысячи солдат. Большая могила выйдет.
И, выплюнув окурок, старик торопливо подходит к паровозу.
— Вот мы и поедем с тобой, — с грустью, как живому, говорит он, взбираясь по ступенькам.
Комендант что-то приказывает солдатам по-немецки, и трое из них взбираются на паровоз.
— Почетная охрана… — с улыбкой произносит Степан Кузьмич.
— Кидай уголь, — вдруг сердито говорит он одному из конвоиров и показывает глазами на лопату.
Конвоир нерешительно смотрит на остальных. Те кивают головой, и он, спрятав пистолет, начинает кидать уголь с тендера в лоток.
Состав медленно набирает скорость.
Степан Кузьмич отходит от реверса и прощальным взглядом окидывает станцию. Мимо паровоза проплывает взорванная водокачка, которую так и не успели исправить немцы, и озябший палисадник, и ветки голой рябины, в которой суетятся синицы.
— Вот и осень, — шепчет старик, молчаливо прощаясь со станцией, на которой родился, провел юность и молодость, чтобы потом, став машинистом, прославить ее своим трудом на всю страну.
Преодолев некрутой подъем, поезд идет по оголенной равнине, изрытой снарядами и окопами.
— А вы тоже фашисты? — хмуро спрашивает старик конвоиров. — «Хайль Гитлер»?
Солдаты в недоумении переглядываются. Потом их лица становятся высокомерными.
— Молчать! — говорит один из них.
Стариком вдруг овладевает ярость. Он отталкивает немца от топки и схватывает лопату. И, чуть откинувшись корпусом, расставив ноги, делает первый бросок угля в топку.
Сердце его колотится. Покрываются потом ресницы. Стиснув зубы и напрягая мускулы, Степан Кузьмич кидает лопату за лопатой в гудящую пасть топки.
— Вот так надо работать, — говорит он и отходит к реверсу.
До моста оставалось семь километров.
Из вагонов неслись дикие солдатские песни. Они не пелись, а как-то выкрикивались.
«Скоро вы другую песню запоете, — подумал Степан Кузьмич. — Семь километров — семь минут. Вы еще успеете допеть свою песню». И, чтобы чем-то еще досадить этим людям, принесшим такое горе, старик потянул за рычаг свистка. Продолжительный и яростный гудок заглушил песни.
Все меньше и меньше оставалось километров до моста.