И, привстав с лат, Семка потянулся к своей постели и схватил брезентовый портфель с заржавевшим замком.
Медленно маленьким ключом он открыл замок и достал книгу. «Тиф и борьба с ним» — было написано на обложке книги.
— Вот, — сказал Семка, открывая ее на середине, — видите?
Женщины обступили Семку и вскрикнули от изумления. На всю страницу была разрисована вошь.
— От этой вши умерло столько людей на земле, сколько оленей в тундре.
— Ой, беда-беда! — испуганно зашептали женщины. — Какая большая! У нас-то ведь все маленькие, а от такой и вправду умрешь. Такую убивать надо.
— Это самая обыкновенная, только увеличенная в пятьсот раз, — сказал Семка, — это она под микроскопом такая.
— Смешные эти люди — ученые: говорят — вытрясайте шкуры, а сами увеличивают вошь. Худо это. Говорят одно, а делают другое, — покачали головами женщины.
— Не понимаете вы, — сказал Семка и задумался.
Неожиданно взгляд его остановился на бинокле, висевшем рядом с Ноготысым. Пастухи иногда пользовались им, чтобы найти отбившихся от стада оленей. Лицо Семки осветилось надеждой. Он перешагнул через костер и взял бинокль. Он отвернул от бинокля широкое стекло и показал на щель в латах.
— Смотрите через него на доску, — сказал он.
Женщины посмотрели.
— Ой, грязи-то сколько, — сказала одна из них, — худо промыли все же, а так, без стекла, незаметно.
— Теперь понимаете, почему здесь она такая большая нарисована?
— Понимаем, — сказали женщины, хотя они еще очень смутно понимали, как ученые увеличивали в книге этот пережиток царя и урядника, — ученые, верно, в очках ходят, и им все кажется большим.
А Некучи провела по странице подрагивающими пальцами и сказала:
— А я не понимаю. Дым убил мои глаза, и я ничего не вижу.
— Все правда, Некучи, — сказали женщины, — верь ему. Шкуры вытряхать надо, а то вши расти будут. Они вырастут с куропатку, если долго не мыть доски и не вытряхивать шкуры.
— Теперь мы разберем по пунктам, что такое есть болезнь тиф.
— Отпусти нас, Семен Ильич, — говорит Некучи, — нам спать охота.
— Отпусти нас, — говорят женщины, — это сразу трудно понять.
Семка думает. Он нехотя прячет книгу в портфель.
— Что ж, идите, — говорит он, провожая женщин полным горечи взглядом.
Женщины уходят, и только Ноготысый бормочет сквозь сон:
— Нет, не пойду я. Пусть сегодня Вылко пасет. Мне в больницу надо.
Семка сбивает в кучу обгоревшие веточки в костре и с грустью говорит:
— Вот…
И впервые за всю свою небольшую жизнь он с ненавистью смотрит на убогий уют родного чума, на сизую пленку дыма, на шкуры, покрытые бахромой копоти.
— Эх вы, охвостье старого быта, — говорит сердито он и ложится спать.
Всхлипывание и крики женщин чудятся Семке всю ночь. Сны беспорядочные и рваные снятся ему, но неожиданно наступает затишье, и чья-то рука трогает Семку по вспотевшему лбу.
— Вставай, Семен Ильич, — слышит он голос Некучи,- — беда!
Семка вскакивает. В чуме темно, и только белесое пятнышко неба светлеет в мокодане.
— Приехал Ванюта, — шепчет Некучи вздрагивающим голосом, — он заболел, и мы попросили у Ноготысого водки. Ноготысый принес водки и стал ее пить, а стадо без пастуха. Мы пошли за Илько, а он весь черный, хворый. Его водкой кто-то напоил. Что делать? Ты начальник теперь, прикажи Ноготысому.
— Мне только четырнадцать лет, — говорит Семка, — я вовсе не начальник, а такой же, как все.
Но, одевшись и войдя в соседний чум, Семка говорит Ноготысому тоном большого начальника:
— Гражданин Ноготысый! В чем дело?
Ноготысый развалился у костра, и багровое лицо его выражает великое блаженство.
— Ха, — говорит он, — от работы волки дохнут.
Семка наклоняется над Ванютой. Лежа на боку, он глухо, с надрывом кашляет, и желтая тряпка, которую он держит у рта, вся в крови.
— Простыл я, Семен Ильич, — говорит он печально, — вот полежу немного и опять в стадо пойду. Ноготысый не хочет. Надоела мне, говорит, бедная жизнь.
— Поменьше бы пил, сват, да по больницам ездил, вот и заработал бы больше, — беззлобно говорит Некучи.
— Молчи, несознательная! — кричит Ноготысый. — Надоели мне эти проклятые олешки.
— Лежи, Ванюта, — тихо говорит Семка, — в больницу тебя отвезти надо.
И он выбегает из чума, чтобы запрячь нарты.
Но нарты уже запряжены, и на них лежит Илько Лаптандер, и губы его черны, как обугленные. Илько держится рукою за живот и тихо стонет.
— Потерпи, тятя, — говорит Семка.
— У меня совсем худой живот… — тяжело говорит Илько и замолкает, вглядываясь белесыми глазами в лицо сына. — Олешки, Сема, разбегутся… Грибов много сей год… Потеряются.
— Я пошлю Ноготысого.
— Не пойдет он, Сема… Он богато раньше жил, а теперь вспоминает об этом… Скажи бабам… Они поймут…
— Скажу, — говорит Семка, — только молчи.
И возвращается в чум, помогает Вылко подняться и сесть на нарты. Две девушки берут хореи в руки и садятся на нарты с больными. Упряжки уносят их на восток, покрытый иссиня-черными тучами.
Высокая женщина с толстыми кривыми ногами подводит к чуму свежую упряжку. Она берет тынзей и приносит из чума Илько Лаптандера бинокль.
— А ты куда? — спрашивает Семка.
— К олешкам пойду, — говорит женщина, — без них как жить будем?
— Ты сознательный товарищ, и тебя за это премировать надо, — говорит взволнованный Семка и идет в чум.
Ноготысый уже спит сном праведника, вытянув длинные худые ноги к огню, пламя уже тронуло его пимы, сшитые из оленьих шкур.
Семка оттаскивает ноги пастуха от костра и говорит с ненавистью:
— Каленым железом надо выжечь это охвостье разгильдяйничества…
И, чтобы женщины поняли, про кого он говорит, Семка показывает на Ноготысого.
Пастух открывает глаза. Розовые распухшие веки его дрожат.
— Но, но, — говорит он, — только не грози.
И вновь погружается в сон.
Взяв у женщин бинокль, Семка садится на нарты и уезжает к стаду. Мельком он оглядывается на стойбище и по-ребячьи радуется.
Женщины выносят из чумов шкуры и выбивают их на ветру от пыли.
«Хороший я доклад вчера сделал», — думает Семка и смотрит на небо.
Тяжелые тучи закрыли его наполовину, скрыв солнце. Края туч покрыты золотисто-палевым светом. Длинные косые тени бегут по земле, и комары легким облачком несутся над упряжкой, над Семкой, позади него.
«Только бы олешки не разбежались», — думает Семка.
Упряжка оставляет за собой сопку за сопкой, речку за речкой, но стада все еще не видно.
«Худа бы не было», — думает Семка и тотчас же успокаивается, заслышав отдаленный лай собак.
С вершины крутой сопки видно, наконец, Семке оленей. Небольшими табунами они разбежались во все стороны, и четыре маленькие лохматые собачки охраняют каких-то двадцать оленей.
«Глупые, — думает Семка про собак, — караулят пригоршню, а остальных отпустили».
Он зовет собак. Те с радостным лаем мчатся навстречу Семке. Послушные его сердитому крику, они вновь пытаются сбить стадо, сгоняя табунки к озеру, но поднимается ветер, и олени поднимают головы.
Они поднимают головы и нюхают ветер. Задрав бархатные рога на спину, они бьют копытами о зыбкую землю и, точно сорвавшись с привязи, мчатся навстречу ветру, подминая под себя кустарник.
— Ой, беда! — в смятении шепчет Семка.
Слезы обиды навертываются на его глаза.
Когда поднимется ветер, даже троим пастухам не удержать ошалевшее от ветра стадо, а он один…
Не доезжая до фактории, где был врач, нескольких сопок, Илько Лаптандер поднял отяжелевшую голову и прошептал потрескавшимися губами настойчиво и твердо:
— Остановись, Нябинэ.
Девушка остановила упряжку.
Илько посмотрел на черное небо. Холодный ветер задел его щеку.
— Ветер? — испуганно-недоумевающе спросил он.
— Ветру как не быть, — сказала девушка.