Соланж сжала виски руками.
— Это не сон? Я, наверное, выпила лишнего после концерта?
Себастьян наклонился к ней, ласково прикоснулся к руке.
— Нам всем снится сон. Мы надеялись, что после войны начнется жизнь, а вместо этого начался странный сон. Эти призраки на паркете понятия не имеют, что такое Шопен, что такое война. Они бы танцевали и под «Реквием» Моцарта. Уверяю вас!
Передо мной, возникая из тени, выплывая из другого зала, ритмично покачиваясь, проплывали убаюканные музыкой пары.
— Они танцуют под музыку Шопена? — с недоверием переспрашивала Соланж, вслушиваясь в шум скользящих ног, заглушающих мелодию.
— Эту прелюдию играют на похоронах, — сказала я.
На освещенное место выскочил вдруг парень в американской военной форме. Длинный, худой, с непомерно тяжелой челюстью, чем-то похожий на рогатого тура, которого на рождество ряженые носят на палке, подняв высоко над головой. Хлопнув дважды в ладони, он заскользил в угол зала, где за столиком сидели три не занятых в танце девушки. И, не доходя до них, сунув палец в рот, пронзительно свистнул. Девицы, не скрывая своего восхищения, вопросительно смотрели на него. Парень ткнул пальцем в свою избранницу и жестом показал: пусть поторопится, если хочет с ним потанцевать. Маленькая брюнетка радостно выпорхнула из угла и со всех ног полетела к солдату, бросилась в его объятия. Под «Траурный марш» Шопена они, покачиваясь, двигались к заколдованному освещенному пятачку, где буйствовали пляшущие пары.
— Стоило пережить войну, чтобы поглядеть на это, — повторил Себастьян. — Этот доблестный американский вояка — поляк. Джо Войтасик.
— Американский парень на отдыхе в Европе, — сказала Соланж. — А может быть, он герой, которому мы обязаны жизнью.
— По-польски он не может правильно произнести и пяти слов. Я проверял, — добавил Себастьян. — Зато его танец — воплощение патриотизма. Смотрите, он танцует «куявяк» под полонез Шопена. А почему бы и нет? Теперь на свете все можно.
Пианист печально опустил голову, оборвав игру на половине музыкальной фразы; публика зааплодировала, раздались возгласы, кто-то свистнул. Виртуоз покорно положил руки на клавиши, и снова зазвучал, спотыкаясь, путаясь, замирая, напряженный полонез Шопена.
Посмотрев на часы, я убежденно сказала:
— «Гранд-отель» наконец оправился после вчерашнего бала. Мне говорили, что это был исключительный день, гуляли до рассвета служащие Трибунала.
Себастьян Вежбица рассмеялся, откинув голову назад. Но потом на его лице появилась саркастическая улыбка.
— Да, в этом смысле вы можете быть абсолютно спокойны, только вчера и только в порядке исключения здесь происходил этот гон и токованье. А в будни все думают лишь о сожженной Варшаве, о годах гитлеровской оккупации, о детях, погибших в газовых камерах, о преступных медицинских экспериментах, которые немецкие врачи проделывали на живых, здоровых, молодых людях. Веселятся работники Трибунала только по выходным!
Меня больно резанула горечь, звучащая в его словах. Он медленно потягивал коктейль, не переставая усмехаться, а потом, перекрывая шум, громко произнес:
— Именно так должна быть организована работа каждого трибунала, который судит военных преступников. Нюрнберг станет неподражаемым примером для будущего. Изучению документов о геноциде должен сопутствовать и дополнять его именно такой рациональный отдых.
Я снова промолчала. Соланж была напряжена, словно чего-то ждала. Себастьян отодвинулся от столика вместе со стулом, пригладил ладонью усы. На этот раз он обратился ко мне:
— Вот так! Учись, детка! А завтра встань отважно на трибуну для свидетелей и говори! Забудь о дансинге «Гранд-отеля», разбуди гаснущее внимание судей, обвинителей, защитников и подсудимых тоже! Убеди журналистов всего мира, что тут рассматриваются дела, которые будут важны и для их внуков! Тебя позвали, чтобы ты рассказала правду, одну только правду и ничего, кроме правды; а это так просто — ты видела, так расскажи же. Расскажи так, чтобы твои слова дошли и до сонного после танцев Джо Войтасика, который с трудом понимает по-польски, и до всех остальных, здоровых и сильных, которые прожили войну далеко отсюда и теперь изумляются, не верят нам, не смогут поверить и тебе, что, впрочем, естественно, ты сама понимаешь, как трудно во все это поверить. Нормальный человек имеет полное право сомневаться в том, что так было. Схвати воздух руками, сожми ладони, скажи им, что там воздух всегда пах паленым.
Он на мгновение остановился, стукнул кулаком по столу.
— Ты должна убедить собравшихся в зале нюрнбергского суда, должна рассказать им, что твоя память зафиксировала подлинный кусок жизни, не бойся, им еще этот процесс надоел не так сильно, как можно ожидать. Учись, детка. Жизнь заслуживает того, чтобы ты смотрела на нее с интересом. Нюрнберг еще один Parteitag — партийный съезд Адольфа Гитлера. Будем надеяться, что на этот раз последний.
Говоря это, Себастьян Вежбица поднял голову и смотрел куда-то поверх меня. Кто-то подошел к нашему столику и встал за моей спиной. Соланж вздохнула:
— Боже мой! Снова? Ему для нас не жалко времени!
Едва заметно подвинувшись к Вежбице, она с улыбкой что-то зашептала ему. Капитан лукаво подмигнул. Было ясно, что такой нежной парочке не в состоянии помешать никакой репортер. Они отключились, их попросту не было.
Прямо над собой я услышала вопрос:
— Darf ich?[36]
Тут же я ощутила сильный запах лавандовой эссенции — натуральная лаванда никогда не источает такого интенсивного запаха, лиловые кустики на солнце пахнут очень нежно.
Ганс Липман ждал, а я в это время уловила еще и запах коньяка — видно, оставшись один, он основательно подкрепился в буфете.
— Darf ich? — повторил он, придвигая стул и садясь возле меня.
Вместо того чтобы удобно откинуться на спинку, он наклонился вперед, словно вьюнок вытянув шею в мою сторону. Выпитый коньяк определенно возбудил его, он жаждал поделиться своими мыслями. Музыка мешала — ему хотелось, чтобы я слышала каждое слово. Поэтому он говорил четко, скандируя и повторяя слова. Но музыка все заглушала, до меня доносились лишь обрывки повторяющихся как лейтмотив фраз:
— Чего, собственно, хотят эти юристы со всего мира? Международный трибунал?! Schrecklich![37] Война ведь кончилась. Немцы потерпели поражение, какого не знала история. Что конкретного можно предложить в этой ситуации? Чего, например, хотите добиться вы, поляки?
Уставившись на меня, он ждал ответа. У него были красные просвечивающие уши, ровно, как по линеечке, подстриженные бакенбарды. Ответа он ждал напрасно.
— Zum Beispiel! Zum Beispiel![38] — упрямо настаивал он. — Что бы вы, например, хотели сделать с немцами после этой войны? Вы имеете право, не спорю. Итак?
Тот же самый акцент. Та же самая назойливость. Итак?! Будешь говорить, или мы тебя заставим? От мора, глада, огня, войны, от кошмара времен оккупации упаси нас, господи. Я закрываю глаза, мне не хочется видеть этих розовых ушей, красных губ, которые так четко, с венским акцентом произносят каждое слово.
— Вы, может, хотите организовать концентрационные лагеря для всех немцев? Сколько, интересно, понадобилось бы лагерей?
Спрашивая, он вытянул вперед раскрытую ладонь, готовую ловить каждый ответ, каждый довод, но я не собираюсь отвечать, и он снова говорит сам:
— Из-за чего весь этот шум? Вы что, хотите усовершенствовать план Гитлера? Не забывайте, что der kleine Parteigenosse[39] не несет ответственности за то, что произошло. Простой честный немец понятия не имел о том, что происходило за проволокой концлагерей. Он не знал правды. Народ держали в неведении. Нельзя теперь наказывать толпу порядочных, далеких от политики людей. Тем более что война была для немцев не менее жестокой, чем для всех остальных. Сколько солдат утонуло в сорок пятом, когда они тысячами бежали по замерзшей Висле от Красной Армии? Лед треснул, на дно пошли машины, люди.