А процесс неотвратимо приближался. Еще через три дня, 16 января, Берия, используя методы Ежова, представил Сталину на утверждение список имен 457 «врагов ВКП(б) и Советской власти, активных участников контрреволюционной, право-троцкистской заговорщической и шпионской организации», дела которых предлагалось передать на рассмотрение в Военную Коллегию Верховного Суда. Из них 346, по мнению Берии, следовало приговорить к высшей мере наказания, в том числе: Ежова, его брата Ивана и племянников Анатолия и Виктора Бабулиных; Евдокимова, его жену и сына; Фриновского, тоже с женой и сыном; Зинаиду Гликину, Зинаиду Кориман, Владимира Константинова, Серафиму Рыжову, Сергея Шварца, Семена Урицкого, Исаака Бабеля и Михаила Кольцова. В список были также включены имена не менее шестидесяти сотрудников высшего эшелона НКВД{759}.
На следующий день выдвинутое Берией предложение было принято Политбюро без изменений{760}. Вскоре Ежова стали допрашивать непосредственно в Сухановской тюрьме. Допросы вел заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. В своих мемуарах Афанасьев пишет, что у Ежова под глазами были мешки, он выглядел жалким и измученным. Он спрашивал, действительно ли Сталин решил предать его суду, ведь он направил ему заявление. В отношении обвинения Ежов сказал: «Ну, пил я, это верно, но ведь и работа была чертовская». Когда Афанасьев напомнил показания, полученные на предварительном следствии, Ежов вдруг взорвался: «А скажите, товарищ прокурор, а где эта меньшевистская сука и б…, почему за него я должен отвечать?» На вопрос ошарашенного Афанасьева: «о ком это он», Ежов выпалил: «Я об этой суке — Вышинском… я ведь не юрист, ведь это он всегда советовал и мне, и Иосифу Виссарионовичу, а теперь что, Ежов в изоляторе, а он в кусты? Мои пьянки и занавески в кабинете — все это пустяки, я знаю, что мне теперь «привесит» и Берия, и другие…»{761}. И дальше Ежов рассказал, что именно Вышинский в мае 1937 года у Сталина в присутствии Ежова намекал на необходимость применения насилия, чтобы заставить Тухачевского признаться, и развивал «теорию» о непригодности гуманного обращения с врагами, дескать, царские жандармы с революционерами не церемонились… Сталин, по словам Ежова, своего мнения не высказал, а лишь бросил: «Ну вы смотрите сами, а Тухачевского надо заставить говорить…», что и было воспринято как применение «санкций», то есть пыток к Тухачевскому. Причем Вышинский заверил Ежова, что «органы прокуратуры не будут принимать во внимание заявления арестованных о побоях и истязаниях», а круг прокуроров, допущенных к делам НКВД, будет минимальным. «Впрочем, — добавил Ежов, — товарищу Сталину все известно»{762}.
Через несколько дней после принятия решения Политбюро от 17 января начались судебные процессы, которые продолжались и в феврале. Что касается дела Ежова, то его следствие завершилось 1 февраля вынесением обвинения, разоблачающего его как главу заговора в системе НКВД; шпиона, работавшего на разведслужбы Польши, Германии, Англии и Японии; заговорщика, готовившего государственный переворот; виновника покушений на жизнь Сталина, Молотова и Берии и вредителя. Ежов был обвинен в фальсификации дела о ртутном отравлении и в организации убийств ряда лиц, включая собственную жену, которая якобы была английской шпионкой с середины 20-х годов{763}. Ему не вынесли обвинения в педерастии или грубых нарушениях законности{764}.[90] На следующий день Ежова привели в кабинет Берии в Сухановской тюрьме, и там он услышал то, что сам много раз говорил другим обреченным. Берия обещал сохранение жизни в обмен на признание в суде: «Не думай, что тебя обязательно расстреляют. Если ты сознаешься и расскажешь все по честному, тебе жизнь будет сохранена»{765}.
Закрытое судебное заседание Военной Коллегии Верховного Суда под председательством Василия Ульриха по делу Ежова состоялось 3 февраля. Согласно закону от 1 декабря 1934 года, оно проходило в «упрощенном порядке» — без участия обвинителя, защитника и свидетелей[91]. По долгу службы на процессе присутствовал заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. Заседание проводилось в тюрьме, в кабинете начальника тюрьмы. На суде Ульрих запретил Ежову упоминать имя Вышинского{766}. Ежову позволили сделать заявление, в котором он отрицал, что является шпионом, террористом или заговорщиком, говоря, что его признания были вырваны сильнейшими избиениями. Упомянув об обещании, данном Берией накануне, он заявил, что предпочитает смерть вранью. Однако Ежов признался в других своих преступлениях: «Я почистил 14 тысяч чекистов. Но огромная моя вина заключается в том, что я мало их почистил…. Кругом меня были враги народа, мои враги». Он не ждал, что ему сохранят жизнь, но просил, чтобы его расстреляли «спокойно, без мучений» и чтобы не репрессировали его племянников; он также попросил позаботиться о его матери (если она все еще была жива) и его дочери. Последние слова Ежова предназначались Сталину: «Прошу передать Сталину, что все то, что случилось со мною, является просто стечением обстоятельств и не исключена возможность, что и враги приложили свои руки, которых я проглядел. Передайте Сталину, что умирать я буду с его именем на устах»{767}. Вероятнее всего, приговор по делу Ежова был вынесен после полуночи и, следовательно, датирован 4 февраля 1940 года.
О том, что случилось после вынесения Ежову приговора, рассказал в своих мемуарах присутствовавший на судебном заседании и при исполнении приговора заместитель Главного военного прокурора Н.П. Афанасьев. По его словам, после заседания Ежова вернули в камеру, а через полчаса его вновь вызвали для оглашения смертного приговора. «Услышав это, Ежов сразу же как-то обмяк и стал валиться на бок, но конвой его удержал и под руки вывел за дверь». Через несколько минут к Ежову в камеру вошел Афанасьев и заявил, что он имеет право подать в Верховный Совет СССР прошение о помиловании и замене смертной казни. По словам Афанасьева, Ежов «лежал на койке, как-то глухо мычал», потом вскочил, быстро заговорил: «Да, да, товарищ прокурор, я хочу и буду просить о помиловании. Может быть, товарищ Сталин сделает это». Поскольку в камере было слишком темно, они перешли в следственный кабинет, где Ежов размашистыми каракулями (у него дрожали руки) написал короткое заявление. Афанасьев передал заявление Ульриху, который из кабинета начальника тюрьмы связался по телефону с Кремлем. Через полчаса он вернулся и объявил, что в помиловании отказано{768}.
Относительно процедуры вынесения приговора, описанной Афанасьевым, возникают некоторые сомнения и вопросы. Особенно если вспомнить о нормах закона от 1 декабря 1934 года, согласно которым не допускалось кассационного обжалования приговоров и подачи ходатайств о помиловании, а приговор приводился в исполнение «немедленно по вынесении приговора»{769}. Именно поэтому осужденным по этому закону, как правило, не объявляли о вынесенном смертном приговоре. О том, что их расстреляют, они узнавали непосредственно на месте казни. Конечно, на практике бывало, что приговор приводили в исполнение не в тот же день, а позднее. Ну, уж кто-кто, а Ежов должен был знать, что ходатайство ему подавать не положено. И если в деле Ежова были сделаны такие отступления от нормы, то совершенно непонятно — почему? По крайней мере, Афанасьев этого не объясняет.