Старик покосился на него, часто моргая, и вдруг спросил:
— Это ты, Ренье? У меня в глазах мутится. Я принял тебя за другого. Да ты и похож на него, сынок.
— На кого же мэтр? — спросил Ренье.
— На него, — повторил Виллем, — на моего друга. Бог знает, сколько лет назад мы с ним водились — кажется, тогда я был не старше, чем ты сейчас… Память меня подводит, но то, что случилось давно, я помню лучше того, что было вчера. Вот сейчас мне приснилось, что тот мой друг вошел в комнату и сел рядом со мной, но комната — не эта, а другая — та, что мы когда-то делили в Гейдельберге… И мой друг Исаак ничуть не изменился… Мы говорили с ним, как в прежние времена, а потом я увидел тебя и принял за него…
— Как чувствуете себя, мэтр? — спросил Ренье, когда старик замолчал.
— Лучше, право, лучше, — ответил Виллем, перебирая руками по одеялу.
— Брат Андреас волнуется за вас.
— Ах, не стоит. Болезни — удел стариков, так уж мир устроен. Дай Бог вам, дети мои, исправить его к лучшему… — Философ беспокойно шевельнулся и попросил воды.
Напившись, он горестно вздохнул и впал в глубокую задумчивость. Желая развлечь старика, Ренье стал рассказывать о том, как их принял епископ, но вскоре заметил, что философ не слушает его. Он сказал:
— Вы устали, мэтр, отдохните. Я приду в другой раз.
И Виллем ответил:
— Ничего, сын мой. Скоро у меня будет остаточно времени, чтобы отдохнуть.
— Такого отдыха я никому не желаю, — сказал пикардиец.
Старик снова вздохнул.
— Когда ты говоришь, сын мой, я слышу эхо. Как будто кто-то уже произносил эти слова. Когда это было? Кто это говорил? Ты это или мой друг Исаак? Вы так похожи, что я теряюсь. Я словно распят между прошлым и настоящим, и будущее мое возвращается к прошлому, как змей, кусающий собственный хвост. Все повторяется… Если бы ты знал, Ренье, сколько мучений причиняет новый виток жизни в момент, когда твое время истекает. Голова кружится от этих видений…
— Что вам привиделось, мэтр? — спросил пикардиец с любопытством.
— Я видел змея, пригвожденного к кресту, и белое покрывало над телом мученика. А за ним — сонм огней, растянутых между небом и землей… Ах, сынок, я вижу так много, но уже не понимаю, что значат эти видения. Разум мой не в силах принять их, он слабеет, мысль притупляется… Запомни, потеря рассудка страшнее смерти. Перестав осознавать себя, человек подлинно исчезает из мира. Сохранит ли душа свое осознание после смерти, или, возвращаясь к Богу, все мы делаемся безлики? Я узнаю это — скоро, очень скоро…
— Даст Бог, вы проживете дольше, чем думаете, мэтр, — сказал Ренье.
— Я был бы рад этому, сынок, — произнес философ ласково, — ради Андреаса. Из-за него я прошу Господа продлить мои дни. Что с ним будет? Прошу тебя, Ренье, не оставляй его, когда меня не станет. Будь ему братом, поддерживай во всем. Жизнь для него — тяжелое бремя, которое трудно нести в одиночку. Во имя Господа и его крестных мук, не бросай друга… И скажи ему, что он до последней минуты останется в моем сердце. Я взял эту ношу на себя, а теперь не в силах с ней расстаться — я люблю его сильнее, чем можно выразить словами.
— Лучше ему будет услышать это от вас, — сказал пикардиец.
Но Виллем Руфус закрыл глаза и отвернулся.
— Нет, не приводи его сюда, — прошептал он. — И если захочет придти, не пускай.
— Почему, мэтр? — спросил Ренье.
— Таково мое желание. Исполни его, и Господь вознаградит тебя за доброе дело. А Андреасу передай мое благословение. — Мутная слеза выползла из-под морщинистого века и превратилась во влажный след на щеке старика.
В гнетущем молчании Ренье склонился перед философом и оставил его. На сердце у пикардийца было тяжело; неведомая прежде тоска стискивала горло. Он не заметил, как миновал ворота бегинажа, а после, спохватившись, вернулся, чтобы дождаться Бриме де Меген. Слова Виллема не выходили у него из головы. Он прохаживался взад и вперед, сердито встряхивался, потом принялся напевать, в надежде вернуть себе прежнюю бодрость. Занятый этим, Ренье не услышал шагов за спиной, как вдруг его голову обхватили чьи-то шершавые ладони, гибкое женское тело прильнуло к нему, и горячие губы обожгли быстрыми поцелуями щеки, и лоб, и рот, и все лицо.
Ренье хотел схватить незнакомку, но она вырвалась и убежала так быстро, что он не успел ее разглядеть.
XXVI
Вернувшись во дворец, пикардиец увидел, что слуга-голландец, как привязанный, ходит за Стефом.
— Что за песню ты ему продудел? — спросил Ренье у суфлера. Мошенник хихикнул:
— Эта дудка до того проста, что на ней сыграет и ребенок. Всего-то дел было занять у болвана денег, пообещав, что верну втрое, когда господин философ сотворит свой эликсир.
Ренье нахмурился, и Стеф торопливо добавил:
— Знаю, что ваша милость обмана не жалует… Взгляните сами: с невежды взять-то нечего. Кабы все зависело от меня, не видать простаку своих денежек. Но господин философ — не чета бедному суфлеру: раз пообещал сделать эликсир, стало быть, сделает, а коли нет, так не моя в том вина.
— Поди прочь, — смеясь, велел Ренье. И Стеф убрался, и голландец за ним.
А пикардиец отправился в лабораторию и застал друга за работой — тот замазывал щели в печной кладке. Ренье ждал расспросов, но, к его удивлению, философ ни словом не обмолвился об учителе. Равнодушие его, искреннее или напускное, пришлось пикардийцу не по нраву; он решил ответить молчанием на молчание и в тишине принялся наблюдать за другом, в надежде прочесть по лицу то, что скрыто на душе. Но философ, как видно, более него поднаторел в этих играх, и Ренье, два дня без толку просидев в лаборатории, вынужден был признать, что его затея провалилась.
К тому же долгое молчание пикардийца изнурило. На третий день он почувствовал, как его язык прирастает к небу, и тут же воскликнул:
— Брат Андреас, не молчи! Скажи что-нибудь, пока не онемел вовсе! Что за дурак придумал это молчание? Почему нам нельзя говорить друг с другом? Если из-за астролога, который вертится тут, как голодный пес вокруг куска колбасы, то сейчас он убежал лизать хозяйские ноги. Что с тобой, брат? Почему ты не смотришь в мою сторону? Неужели я чем-то обидел тебя? Если это правда, скажи, ничего не скрывая.
В это время Андреас держал в руках глиняную купель для очищения серебра. Рядом с ним стояла еще одна, сделанная из оленьих рогов, он поочередно нагревал их в печи, и его лицо опухло от жара. Услышав Ренье, он повернул голову, и пикардиец увидел в его зрачках отблески пламени, как будто огонь горел не в печи, а в голове философа. Не прекращая своего дела, Андреас промолвил:
— Я на тебя не в обиде.
— Раз так, почему цедишь слова, точно воду из пересохшего колодца? — вновь спросил пикардиец.
— Я здесь не для слов, а для дела. — Философ вынул сосуд из печи и поставил на деревянную подставку.
— Вижу, — сказал Ренье. — Ты возишься днем и ночью, точно трудолюбивая плеча: все время свое проводишь возле печи, приказал доставить сюда эти колбы, чаши и тигли, эти ступки, и ложки, и щипцы, и стеклянную пластину, и подставки, и мехи…
— Я делаю то, что должно, — сказал Андреас. Ренье нахмурился.
— Ты попросил серебра и получил его — хорошо, оно было нам нужно. Но зачем еще медь, сера, ртуть и свинец? Зачем соли, купорос, селитра? Зачем крепкая водка, купоросное масло?
— Брат Ренье, не задавай пустых вопросов. — Андреас посмотрел другу в глаза. — Ты и сам знаешь ответ.
Ренье почесал в затылке.
— Хотел бы я знать, что у тебя на уме… Когда-то наши мысли были так сходны, что мы могли понимать друг друга без слов. А сейчас, признаться, я ни черта не смыслю в твоей затее. А ты закрылся от меня на все замки и молчишь, как этот камень у тебя под ногой… Признайся, для чего ты вызвался делать малый магистерий?
— А как бы ты поступил на моем месте? — тихо спросил Андреас.
— Я? Тянул бы время, сколько можно; набрал бы, как ты, инструментов и материалов и показал, что занят делом. Астролог — профан, его хозяин — профан вдвойне. И Стеф задурил бы им головы, обладай он моей смекалкой и твоим честным лицом. Но суфлерство — грубая игра, нам оно не к лицу. Я бы скорей поставил на алхимию человеческих душ — она действует наверняка и без обмана. Куда заманчивей извлекать наружу тайные желания, приправлять лицемерием, сгущать стыдом, подогревать на огне амбиций, охлаждать страхом, дистиллировать покаянием и выпаривать алчность, чистую и беспримесную. Овладев ею в полной мере, разве не сможет ты управлять людьми по своему желанию?