— Ты слышала, Ротваль, одну новость? В районе теперь так делают, что можно ребенка не родить.
Лидочка повернула к ней смуглое плоское личико, привычным движением языка передвинула за щеку бисер, который держала во рту, и, усмехнувшись, ответила:
— Такую новость, Гиуне, давно все забыли.
— Тогда почему ты в район не едешь? Все знают, летчик твой назад не вернется, — сказала Гиуне.
— Зачем мне летчик? — весело ответила Лидочка. — Мне ребенок надо. Мне беленькие дети нравятся.
— Я твой летчик видала, — сказала пожилая швея с седыми мелко заплетенными косичками. — Он черный, как сопка, был.
— А дети русские все беленькие, — весело возразила Лидочка и чистосердечно призналась: — Я потом еще одного русского рожать буду. Мне два беленьких сына надо и еще дочка. — И мечтательно объяснила: — Они вырастут, в Москву поедут, я на самолет сяду, тоже в Москву полечу.
Тогда самая старая швея, у которой на лице было столько морщин, сколько трещин на земле, и у которой вместо гортани, казалось, была вставлена хрипящая трубка, заерзала в своем углу и прохрипела:
— Чаат брать надо, бить тебя надо. Твой летчик бросал тебя, — она хотела еще что-то сказать, но трубка отказала, и все последующие слова слились в свистящее шипение.
— Он меня не бросал, он меня любил. Я сама ехать с ним не хотела, — беспечно ответила Лидочка, сверкая узкими глазами, хотя про себя знала, что говорит неправду.
Потому неправду, что летчик этот (впрочем, он был не летчик, а шофер заправочной машины на аэродроме), летчик этот ни о какой любви ей не говорил, ничего не обещал, а просто иногда захаживал к ней, а потом уехал. Лидочке же хотелось, чтоб все было по-другому, так, как она читала в книжках. И так, как в книжках, она и рассказывала об этом летчике-шофере, от которого ждала ребенка, и очень хотела, чтоб ребенок был беленький и чтоб потом у нее был еще один беленький ребенок, и еще… Все это, по ее разумению, было вполне возможным, потому что ей всего двадцать лет, она окончила семь классов, училась на курсах шитья, неплохо зарабатывала и хорошо могла растить своих детей.
3
Нутенеут пряталась за печкой, когда соседки под окнами вызывали ее. Нутенеут была умная женщина, много училась — в семилетке, в школе колхозных кадров — и понимала, как это плохо, если председателя сельсовета бьет муж и об этом все знают.
Когда Нутенеут, окончив школу колхозных кадров, вернулась в родное село вместе с Еттувье, ей все завидовали. Редкая девушка могла мечтать о таком красивом муже, да еще киномеханике. Такие парни в Медвежьих Сопках не водились, и рассчитывать на то, что они сами явятся в село, было глупо. А потом Нутенеут перестали завидовать и начали говорить о том, что лучше бы она не привозила с собой Еттувье, пусть бы он лучше, выучившись на киномеханика, возвращался в свое село и нашел себе жену там.
Всему причиной был проклятый спирт. Когда Еттувье не пил, лучше не было на свете человека. Но как только спирт проходил к нему в желудок, Еттувье становился хуже зверя. Из головы его убегали все добрые мысли, и оставалась лишь одна-единственная мысль: почему она, женщина, — начальник в селе, а он, мужчина, — не начальник? Эта мысль выводила из себя Еттувье. Он кидался к Нутенеут с кулаками и кричал: «Думаешь, ты большой начальник, да? Не признаю тебя! Ты жена моя, и я буду тебя бить!» Глаза его наливались кровью, а кулаки — свинцом, и он бил ее этими свинцовыми кулаками по голове, по лицу, куда придется. Он бил, а она крепилась и старалась не кричать, боясь, что сбегутся люди и узнают, что у нее совсем не такой хороший муж, как они думают. Ей не хотелось, чтобы знали: может быть, Еттувье все же возьмется за ум. Он все-таки очень красивый муж…
Этой ночью кулаки Еттувье были такими тяжелыми, что она не выдержала и закричала. И Лидочка услышала. А если услышала Лидочка Ротваль — значит, услышало все село.
Обо всем этом Нутенеут думала, прячась за печкой. Наконец соседки убрались со двора, и Нутенеут вышла из своего укрытия. Она достала из портфеля, где хранились деловые бумаги и сельсоветовская печать, зеркальце и погляделась в него. Правый глаз был затянут синяком, словно на него поставили жирную печать.
Нутенеут встревожилась: как показаться председателю райисполкома Барыгину с таким лицом? Вчера Барыгин предупредил ее по радио, что едет к ним проводить собрание. Если бы она знала, что этой ночью Еттувье разбушуется, она бы сказала Барыгину, что уезжает в тундру. Но она пообещала ему оповестить и собрать народ, значит, хочешь не хочешь, надо идти в сельсовет.
Нутенеут порылась в шкафчике, нашла баночку с остатками крема «Освежающий». Густо смазав кремом вспухшее веко, она присыпала его пудрой «Кармен» (под смуглый цвет лица), поглядела в зеркальце и осталась довольна своей косметикой. Положив крем и пудру в портфель, Нутенеут выглянула в окно. На всей длиннющей улице не было ни души. Можно смело выходить из дому.
Дом, где помещался сельсовет, был самый крохотный в село — сени и комната. И самый заметный — над ним всегда висели красный флаг и вывеска на кумачовом полотнище по всему фасаду, как лозунг: «Сельский Совет трудящихся села Медвежьи Сопки».
Нутенеут сняла с дверей большой замок (в селе запирались только государственные учреждения: сельсовет, магазин и склад), повесила его на крюк в сенях и прошла в кабинет.
Здесь было прохладно, сыро, на полу валялись окурки и стекла разбитого графина — вчера его нечаянно разбил председатель колхоза Калянто, заходивший в сельсовет: хотел напиться, а графин сам собой выскользнул из рук. Калянто обещал принести графин из колхозной конторы, но ночью ушел со зверобоями на промысел, и сельсовет остался пока без графина.
Нутенеут взяла стоявший у порога веник, смела сор со стеклами в угол. Потом села за стол и принялась раскладывать на нем разные деловые бумаги — явится Барыгин, сразу поймет, что она работает.
На крыльцо кто-то взошел. Нутенеут подперла щеку ладонью, прикрыв замазанный кремом глаз, и склонилась над копией решения райисполкома.
Двери скрипнули. Вошел крепкий парень лет двадцати, в легкой кухлянке с откинутым назад капюшоном и в легких торбасах. У него было ярко-красное лицо, словно его долго терли кирпичом, под мышкой он держал стопку книг. Остановившись у дверей и потоптавшись немного, парень с достоинством сообщил:
— Это я пришел, Ким.
— Вижу, — ответила Нутенеут, не отрываясь от бумаги.
Парень опять потоптался, потом сказал:
— Так, значит… Работаешь?
— Работаю.
— Закурить можно? — почтительно осведомился он, сделав несколько шагов к столу.
— Кури, — разрешила Нутенеут.
Парень важно прошел к столу, положил книги, не спеша извлек из рукава кухлянки пачку «Прибоя» и, закурив, спросил:
— Видала, какие книжки Ким в библиотеке брал?.. Пастухам читать буду.
— Я вчера твои книжки видела и позавчера. Я думала, ты давно в тундру ушел, — сказала Нутенеут, не глядя на него.
— Сегодня пойду. Вчера голова болела, читал много. — Подумав, он предложил: — Хочешь, тебе могу читать?
— Но надо, я знаю, что ты хорошо читаешь, — поспешила ответить Нутенеут. — Ты в бригаде лучше читай.
— Это ясно, — с достоинством ответил он. — Я для того и агитатор.
Ким, к слову сказать, в книжках, кроме картинок, ничего не разбирал, потому что был неграмотный. Звание агитатора он присвоил себе самолично, и давно уже в селе, сперва в насмешку, а потом по привычке, звали его Ким-агитатор. Он гордился этим больше, чем грамотами и денежными премиями, которыми его награждали неоднократно как лучшего колхозного пастуха.
Всякий раз, приезжая из бригады в село, Ким нагружался в школьной библиотеке книгами, дня три расхаживал с ними по селу, чтобы все видели, по какому важному делу он пожаловал, и сообщал каждому встречному, что книги он уже обменял и ему пора отправляться в тундру просвещать пастухов. В тундре же он слыл великим грамотеем, так как бригада, где он пастушил, состояла из людей пожилых и неграмотных. Наслушавшись в селе радиопередач и собрав все местные новости, Ким пересказывал их пастухам слово в слово, сидя за раскрытой книжкой и перелистывая время от времени страницы. Его бригадиру однажды сказали, что Ким водит пастухов за нос, но тот не поверил и счел такое заявление клеветой.